Мой принтер – антисемит. Пыжишься-пыжишься, бессмертную строку выводишь до глубокой ночи и уж, грешным делом, думаешь распечатать страничку и пойти на боковую…
Ан нет.
Но обо всём по порядку. Дело в том, что с техникой мы на «вы» и шёпотом. Театральным таким шёпотом, весь район в курсе.
А как может быть иначе, если стоит мне появиться в разрешённом властями радиусе в пять километров, как все девайсы в округе начинают заикаться, уходить в летаргический сон и, как Федорина кочерга, просить об амнистии?
Принтер не исключение. Ему до картриджа, что я печатаю, – рассказ, меню или таблицу Менделеева, – главное икнуть, зависнуть минут на сорок, подавиться бумагой, крякнуть и по-коровьевски забыться сном.
А ты изволь пройти все круги ада – от гнева, отрицания и торга до ползания на коленях и танцев с бубном у мигающего правнука Гутенбергова станка.
НЕ ПО-МО-ЖЕТ. Максимум, выплюнет листок с техническими характеристиками модели, ехидно фыркнет и уйдёт в астрал. А я эти настройки уже наизусть знаю, хоть ночью разбуди, включая китайский и монгольский перевод. Но от этого, увы, не легче.
На улице ни души. Я пишу от руки, «пока горит свеча», кривым, загогулистым почерком. И пусть принтеру будет стыдно.
А посему я вопрошаю мироздание, в какую инстанцию стоит заявить о вопиющей бесчувственности машин по отношению к человеку в век высоких технологий и дерзких инноваций?
Ага! Испугался принтер. Загорелся, задрожал… и напечатал мою страничку… целых сорок пять раз.
⠀
⠀
В дорассветном супермаркете было тихо. Сутулый кассир в песочной униформе с гулким пиканьем отсканировал штрихкод на пакете молока, а затем внимательно посмотрел на меня.
– Вот скажите, вы зажигаете свечи на батарейках?
Поборов зевоту, я ответила:
– Да нет, к чему? Настоящие ведь живее…
Кассир опустил глаза.
– Но порой живых нет… Точнее, их нет рядом. Были, ох как были, а теперь – всё! Ушли. И знака не оставили… А помнить надо. Верно ведь?
Я запуталась. Кого помнить? Свечи? А зачем? И куда они ушли?.. Но решила не спорить. Мало ли что в голове у этого мужчины в шесть утра? И угораздило же меня в такую рань не спать в тёплой кровати, а болтаться по супермаркету и слушать всякие бредни… А может, я действительно сплю?
– Вы понимаете, сегодня йорцайт1 моего папы. Я хотел зажечь поминальную свечу, ну такую, обычную, как вы предлагали. А потом подумал, что зажгу и за маму. Они с папой всегда всё вместе делали: на одном корабле приехали из разбитой послевоенной Европы; вместе открыли бакалейную лавку в двух кварталах отсюда; убирали двор по воскресеньям; готовили венгерский гуляш к Шабесу2… Вы когда-нибудь пробовали их гуляш? Хотя что это я… Где вы могли попробовать такое объедение… Папа и мама ушли в один год, но иначе и не может быть, если живёшь друг другом. А потом я вспомнил младшего брата, хулиганистого Боба, любителя стянуть у меня сигаретку и убежать на чердак, и тётю Двору, с её вздёрнутой, вечно удивлённой бровкой, и друга Сэма. Вы, наверное, и с ним не знакомы. Я так и понял. Мы с Сэмом сидели за одной партой. Ругались страшно, колотили друг друга, любили одну девчонку Лиззи; за неё я тоже решил поставить свечку. Первая любовь – это почти семья. И так я ставил… ставил… пока не зашла моя Эстер. Она нахмурилась и строго сказала, что не будет следить за свечами, пока я работаю в ночную смену. И если случится пожар, то мне несдобровать.
– А вы? – только и смогла спросить я.
– А что я… – вздохнул кассир. – Я опять промолчал. Эстер принесла пыльную коробку электрических свечей, ту, что мне отдал хозяин после прошлогодней распродажи, и пошла спать. Тогда я нашёл упаковку новых батареек, включил свечи, посмотрел на них… Не поверите, но они горели как настоящие, тёплым, персиковым светом. Огоньки мерцали на столе, отражаясь в большом зеркале и в окне. Я посчитал отражения и вспомнил всех, за кого ещё не успел зажечь свечи. На часах была полночь. Я накинул дождевик и побежал на работу. Разве у меня был выбор? Но теперь, когда моя смена почти закончена и через двенадцать минут я, скорее всего, буду дома… как думаете, они будут меня ждать?
– Конечно, будут, – тихо ответила я. – Пока вы помните, они живы.
Всего за месяц пандемии синагогу было не узнать. В тёмном зале затаился запах сырости. Ни души.
Я вздрогнула от гулкого эха собственных шагов и нажала на выключатель.
Недавно сверкавшая хрустальными дождинками люстра нехотя проморгалась и тускло осветила помещение. Наскоро сдвинутые вбок стулья и стопки молитвенников покрылись пылью. На полу валялась груда объявлений об отменённых праздниках.
Каждую неделю мы встречались в новом месте за неимением своего угла и надеясь вот-вот проснуться. Под открытым небом в парке, в чьём-то гараже, на заброшенном складе, а сегодня – в опустевшей синагоге. Где недавние массовики-затейники раз за разом превращались в роботов, собирающих продукты для сотен людей, запертых по домам и потерявших работу, надежду, а порой и рассудок.
Локдаун не побрезговал никем, и из окон синагоги виднелся хвост очереди за пособием по безработице – студенты, предприниматели и матери-одиночки стояли вплотную… Какие уж там два метра дистанции…
В дверь постучали. Волонтёры!
Отлично, сейчас быстренько расставим столы для упаковки, ведь с минуты на минуту подъедет грузовичок, под завязку забитый консервами, овощами и белым золотом двадцатого года – в одночасье пропавшей с полок туалетной бумагой. Я хмыкнула, на ходу натянула маску и распахнула массивную дверь.
На пороге стояли мальчик и девочка лет тринадцати – долговязые, поникшие и какие-то озябшие. И правда, погода портилась, небо налилось свинцом и было готово в любую минуту окатить прохожих ледяным дождём.
– Вы кого-то ищете? – спросила я. Их пронизывающие глаза и россыпь веснушек мне явно кого-то напоминали, но разве разберёшься сквозь запотевшие очки?
Мальчик кивнул, переминаясь с ноги на ногу.
– Мы на благотворительную кухню. Увидели пост на ватсапе, что вам нужны помощники… Мы живём за углом. Вот и решили прийти, всё равно школы нет уже месяц… А от Zoom-а мы маленько обеzoomили3…
– Это ведь поможет нашей маме? – хрипло спросила девочка, машинально сдирая розовый лак с кончика ногтя. – Ей совсем плохо. У неё… рак мозга. И врачи говорят, что это не лечится. – Худенькие плечи девочки задрожали.