…место закрытое… оно лежит внизу невидимое, его вес неизмерим… и когда они были в недоумении от вопроса… на своем пути подошел к берегу реки, протянул свою правую руку и наполнил ее… и бросил… на… и тогда… вода… перед их глазами… принеся плоды… много…
Папирус Еджертона
Мы залезли на крышу, чтобы сниматься. А не для того – уж во всяком случае, не для того только, – чтобы битый час промерзать на таком ветру, холодном, хотя и август. И виновата во всем, естественно, Элка. Незачем ей было приглашать накануне своего молодого поклонника. То есть в гостях-то мы сидели у нее, и тут, ясное дело, хозяин – барин. Но ведь и компания у нас тесная, годами проверенная, никто из нас потребности в новых людях вроде бы давным-давно уже не испытывает. К тому же оказался ухажер не просто так – с подковыркой. Мы с Макаровым тихо обсуждали книгу Шкловского «Звезды» – забавлялись, в сущности, поскольку ни я, ни он в звездах ровным счетом ничего не смыслим, – так, заглянули интереса ради в ученый фолиант. А поклонник неожиданно возбудился. «Это же, – говорит, – просто космогонический диалог, настоящая платоновская традиция. Готовая передача – бери и снимай!» Так и выяснилось, что он не то репортером, не то журналистом на телевидении.
– А чего снимать-то? – спросил Макаров.
– Разговоры ваши снимать! – догадалась Элка. – Фиксировать для истории.
– Про звезды?!
– Да про что угодно, – размахивал руками репортер. – Не хотите о космосе – давайте о литературе. Можете?
– Эти все могут, – сказал Терентьев.
– Ради бога, хоть о музыке! Музыку любите? Только в таком же духе. Суть-то не в предмете, не в предмете… Для программы «Авторское телевидение». Согласны?
– Еще бы не согласны! – Элка уже на месте подпрыгивала. – Мне реклама знаете как нужна! Позарез!
– Не понимаю, – сказал Терентьев, – чем мы вам можем быть интересны? Мы далеки от общественной жизни. Мы песен, и то не поем. Ни хором, ни под гитару.
– Не понимает! – сказал репортер. – Вы что, не смотрите нашу программу?
– Да все как-то… – сказал Терентьев.
– Но телевизор вообще смотрите?
Терентьев совсем смешался.
– Это же в самом центре внимания сейчас. В противовес оголтелости политиков и бесстыжести торгашей. Простые люди, хранящие в наше безумное время внутреннее достоинство и искорку духа. Тихие подвижники. Нормальный человек в ненормальном мире.
– А, – сказал Терентьев.
– Да просто посидим поболтаем. Что-нибудь о жизни своей расскажете, о пристрастиях: эстетических там, философских… Потом я склею – пальчики оближешь!
Мы и согласились. Только вспомнили, что в Элкиной квартире (это, точнее, ее свекрови квартира) обстановочка завтра предполагается совсем неподходящая. Потому что за какой-то нуждой должны возвратиться с дачи сама свекровь и ее сын, безработный Элкин муж, спившийся на той почве, что не состоялся как некто высоколобый – не то лингвист, не то литературовед, и звереющий хотя и разнохарактерно, но в одинаковой степени и когда выпьет, и когда почему-либо воздержится, так что мамаша от греха подальше удаляется с ним в деревню с апреля по ноябрь.
Но Элка тут же придумала выход:
– А мы на крышу, на крышу! Лестница на чердак как раз в нашем подъезде. Там замок есть, но это только для виду. Очень, кстати, модно сейчас, если интеллигенция в телевизоре проповедует с крыш!
Я думал было возразить, что себя-то к интеллигентам не причисляю: мне, например, даже воровать доводилось, – так что предпочел бы скверик какой-нибудь, с фонтаном или на худой конец с клумбой. Но остальным вроде понравилось, и я не стал встревать, поскольку остался бы все равно в меньшинстве.
И что теперь? Уже и в уши надуло так, что до ночи будешь обеспечен головной болью. И даже лавочки тут нет, чтобы можно было прижаться друг к другу, обменяться животным теплом. А единственное, чего, судя по всему, мы еще можем дождаться, – дождя. Когда он начнется, отсюда мы, конечно, слезем. Но и это только с одной стороны победа. С другой же – каждый изобрел какой-нибудь серьезный предлог, когда уходил из дома, и теперь придется убивать время, потому что, если вернешься раньше срока, достоверность легенды окажется под сомнением и в следующий раз, чего доброго, тебя уже отслеживать начнут.
Элка здесь, оказывается, не впервые. У нее тут даже что-то вроде садика. Ящики фанерные – наверное, из магазина внизу, – а в них задыхается в каменной земле несвежая трава, кое-где уже совсем пожухлая. Нет ни цветов, ни растений, какие при благоприятных условиях могли бы ими стать. Элка утверждает, что в Европе у всех так. Мне почему-то кажется, что не совсем так, но неохота ее огорчать, поэтому в обсуждение этого вопроса мы не вступаем. Элка сидит и смотрит на свой газон. Сидит она на дощечке, а дощечка положена прямо на гудрон, которым крыша залита. Колени подтянула к подбородку. Терентьев чуть в стороне стоит и глядит вниз – все еще высматривает репортера. Вчера мы все ему объяснили и показали – он не мог заблудиться. Значит, попросту не поехал. Трепло. А говорил, что только за камерой забежит в обед на студию – и прямо сюда. Макаров сидит возле Элки на высоком, в треть человечьего роста, и довольно широком бетонном парапете, идущем по краю крыши, и тоже иногда вниз посматривает, при этом опасно перегибаясь, зависая над пропастью всей верхней половиной тела.
– Ты перестань сейчас же! – в который раз уже визжит Элка. – У меня мурашки по коже, когда ты так вывешиваешься!
Макаров поднимает вверх ноги и балансирует совсем уже на одной точке – правда, руки держит наготове, чтобы в случае чего за край удержаться. Тогда Элка валится набок, обхватывает его лодыжки и тянет обратно.
– Не смотри, – говорит Макаров.
– Все, прекрати. Стой нормально.
– Нормально – это как, по-твоему?
– А то тебе не ясно! Опершись жопой о гранит. А лучше вообще – сядь!
Макаров действительно сел, сильно подвинув Элку с дощечки на гудрон.
– У меня был приятель, – сказал он. – Упал однажды с пятого этажа. Пьяный был совершенно, не помнит, как падал. Причем не на кусты упал, даже не на травку – прямо на асфальт. И хоть бы что. Ну, синяков пара – ни сотрясений, ни переломов. Я так думаю, дело в том, что он легкий: худой, маленького роста. Когда летел, то за балконы, наверное, цеплялся, за подоконники – погасил скорость. Потому что легкий. Вот Терентьич бы, скажем, как бы ни хватался – было бы без толку.
– Это точно, – сказал Терентьев.
– А он, значит, ничего не помнит. Пьяный. Все думали, он умер или без сознания, а он, оказывается, как упал, так и заснул. А когда его в Склифосовского уже привезли, очухался, ничего не понял и решил, что родственники наконец-то сдали его в дурдом. Вскочил с каталки и дал деру – как был, в одних носках. Домой возвращаться не стал, попил где-то еще дня три, а потом знакомого встретил. У того аж челюсть отвисла: ты же, говорит, из окна выпал, убился насмерть! Только тогда и узнал все про себя. И сам уже испугался, пошел в больницу. Врачи его посмотрели, конечно, пощупали, но особенного никакого интереса не проявили. Он возмущается: как же так, я же уникальный, наверное, случай?! А ему: да что ты, батенька! Смертный, мол, предел – это седьмой этаж. Вот если б ты с седьмого – тогда другое дело. А так – детский, мол, лепет.