Русский дух Марины Саввиных
Все поэты делятся на идеалистов и формалистов, – в зависимости от того, как они решают основной вопрос поэтики – вопрос первичности содержания или формы. Марина Саввиных – ярко выраженный идеалист: идейная заостренность и пафос, преданный ее оппонентами анафеме, неотделимы от ее лирического тембра. Она по-толстовски не приемлет стилистических изысков, не поверенных нравственным отношением к жизни и литературе.
Марина Саввиных – безусловно русский поэт («здесь русский дух», и здесь начало ее идеализма). Ее творчество подтверждает умозрительные догадки о том, что искусства – прежде всего поэзии как словесного искусства – не бывает вне национальности. Арифметика не может быть национальной, а поэзия не может не быть национальной.
Что делает ее русским поэтом? Ее владение русским языком, включая все его лексические пласты, глубоко и академично. Ее творчество возвращает слова «к родному смыслу»: поэтически это больше, чем открытие нового смысла. И в то же время в этой филологической душе «бродят древние наитья». Ее поэтический слух безупречен: он учтет все обертоны слова и строки. У нее – «бездомная луна», «священный ужас», «каторжный Христос» и «рыдающий Аллах». Ей мало чистой: у нее «пречистая русская речь». Это – владение языком в той степени, когда язык владеет человеком.
Русским поэтом делает ее укоренённость в русской поэтической традиции. Неспроста она любит Тютчева, у нее есть историческое созерцание и ясность мысли («Есть тайные случайные дары, // Судеб и знаков скрытые сближенья…»). Но Цветаева и Ахматова тоже любили Тютчева. Марина Саввиных неизбежно мыслится в ряду самых благородных и изысканных лирических героинь от Гиппиус до Ахмадулиной. Ее стихи красивы, как скрипичный знак, бокал или кортик; так могла бы писать Прекрасная Дама Блока или Маргарита Булгакова: «Я – сгусток боли и стыда // Сестер, сожженных без суда». Русским поэтом делает ее христианская этика («Не я, Господи, а Ты мне говоришь…»), русский православный мистицизм («Беру огонь в рукав, как принимают схиму…»), самое ответственное – имперское – мышление и русское гражданство патрицианской высоты и высокомерия («Что вам дала, князья, гибельная наука // Милую степь бросать варварским сапогам?..»; «Олимпийская жесть подворотне скучна – // Подноготная истина ей не нужна…»)
Русским поэтом делает ее живой и страстный интерес к другой судьбе, другой душе («Души чужой взыскую! // Вот где грех!»; «Прочти меня, мой Черный Человек!..»): поэзии нет без одиночества, но поэзии нет и без единства. На концептуальном уровне это – пристрастие к странствию в пределы иной культуры, иного языка, иной народной души («Я заблудилась, город моей мечты, // Между твоими розами и огнями. // Что означают статуи и цветы? // Траурные стволы с мраморными ступнями? // Ты заблудил меня, околдовал и сдал // Царству чужих тенёт, призрачной паутине…»). Поэзии нет вне национальности, но поэзии нет и вне интернационализма.
Поэтически Марина Саввиных делает большую и важную работу, которую русская душа, по Достоевскому, должна выполнить на уровне исторического и общечеловеческого бытия. Как русский народ примиряет между собой и соединяет в общий лейтмотив идеи и судьбы разных народов, так чуткий талант Марины откликается голосам других культов и тишине чужих пантеонов и некрополей. И эта симфония – эта симпатия – делает ее русской и родной.
У нее Иудея, Рим и Эллада («Я ощущаю – страшную – ответственность за Гомера, // За Геликон, возвышенный, как Прометеев вздох»); Польша, Украина и Грузия («Грузия моя, где же ты? // Или по взыскании предела, // Искусившись зла и срамоты, // Автандил стреляет в Тариэла?»); Дагестан, Кабарда, Чечня и Осетия («О Кавказ, тоску вражды и мщения // Утолив на переправе дальней, // Русский дух взыскует очищения // В роковой твоей исповедальне»).
Нужно обладать известной мягкостью, чтобы быть восприимчивым к другим голосам, и надо обладать твердостью скалы, чтобы служить «эхом мира». Эта коллизия органично разрешается в переводческом творчестве Марины Саввиных. Ее «Мосты над облаками» – вовсе не воздушные замки; это замечательный образец реалистического литературного зодчества, а последние переводы из современной поэзии Северного Кавказа, органично дополняющие этот очерковый цикл, отличаются качеством, которого редко достигали и при советском литературоцентризме.
Она переводит не стихи, а реальность. Ей надо увидеть человека, услышать его речь, его смех, потрогать деревья в его саду и воровски набрать простых каштанов. Вот почему в ее переводах есть свои основания бытия; они хороши безотносительно к оригиналу и полны собственных, Марины, открытий, легко и естественно развивающих лучшие образы и интенции оригинала. Текст ее перевода – литой и плотный, в нем нет обидных трещин и щербинок, – и всегда делает честь оригиналу: «Нет за полночь огня – и над тобой // Уже не будет солнечного света…» // Смотри, не верь тому, кто скажет это. // Так говорит о свете лишь слепой».
Прекрасный символ поэтической веры. Этому можно верить: так говорит тот, кто строит мосты над облаками; а тот, кто строит мост, уже стоит на мосту.
Марина Саввиных – не новичок в русской литературе; она – на сегодняшний день – один из самых прекрасных и сильных её художников <…>
Мало кто умеет работать именно с образом. Многие забывают про него, увлекаясь виртуозной версификацией, когда из мелкотемья вполне можно, при помощи иных отточенных приёмов, сделать картину. Но она не оставит неизгладимого впечатления на сердце.
Поэзия – это живое. Живая материя, живой огонь.
Марина Саввиных не только и не просто владеет этим огнём; она, осознавая трагизм времени, в котором, вместе с нами, ей выпало жить, противопоставляет ему именно это бесценное, личностное, личное, незаёмное пламя творящей души.
Да не будет это впечатление пафосным; в триаде «логос – мифос – пафос» торжество пафоса являлось одним из неотъемлемых составляющих высокого искусства, искусства трагедии <…>
Саввиных уже – на таком уровне поэтического сознания и мастерства, что у неё не замечаешь вербального ряда; простой и прозрачной видится летняя цветочная вязь слов, а на самом деле за лирической картиной разворачиваются гигантские крылья мироздания, и всё происходит точно по Блейку: «в одном мгновенье видеть вечность (…) и небо – в чашечке цветка».
Её стиховая живопись обладает скрытой и явной русскостью, в ней слышна та пронзительная нота святого нищенства, бессребренного юродства, что издавна освещало тихим свечным пламенем («свете тихий»…) русский быт и русское бытие. Эта нота скитальчества, жаления, жалости как высшей формы любви, страдания как концентрированной – за всех – высшей молитвы звучит в стихах, открывая безбрежные (и забытые!) горизонты: