Привыкший бороться с насилием, Патриарх не терял охоты к сопротивлению, даже когда притомился от бесконечной дороги и в какой-то момент ощутил полное равнодушие ко всему, что с ним происходит, в том числе и к своим похитителям. Если взяли, чтобы банально расправиться, убить, то это маловероятно. Кончить его могли сорок раз, но всегда берегли, как зеницу ока, кто бы ни подступался. А похитители вовсе не выглядели отморозками и хулиганами, скорее, профессионалами, исполняющими заказ. Ничего не требовали, не спрашивали и вели себя вполне миролюбиво.
Пока везли с открытыми глазами, и пока была ночь, Патриарх считывал названия тёмных, призрачных деревень на простреленных дробью указателях и старался хотя бы понять, в какую сторону едут, по какому направлению от столицы. Однако ничего знакомого не попадалось, всё больше какая-то нелепица вроде населённого пункта Шары или Шоры, где они крутились часа два, вероятно, заплутав на многочисленных перекрёстках и распутьях. Да и везли хоть и быстро, но всё какими-то вёрткими, кривыми путями или вовсе долго и нудно трясучими просёлками, объезжая посты ГАИ и крупные населённые пункты.
Он ни на минуту не смирился со своим положением, по сути, пленённого, однако внешне и не противился: даже в столь критический час всё ещё ликовала душа – успел, свалил с себя бремя, некогда помимо воли на него возложенное! Успел избавиться от ноши, которая неотвратимой обузой лежала на плечах лет семьдесят и уже приросла к плоти, давно стала частью его существа, однако, как всё нежелательное, вызывающее чувство несвободы и отвращение, отделилась легко и безболезненно. Патриарх физически ощутил, как не по-старчески распрямилась спина, расправились плечи, и сама собой вскинулась голова. Теперь его ничто не связывало с прошлым, с юностью и молодостью – ни грехи, ни заслуги, и он испытывал одно непреходящее, окрыляющее состояние – чувство исполненного долга.
Оно, это чувство, распирало его изнутри, придавало такую невероятную подъёмную силу, что он вспомнил о незаконченной симфонии «Звон храмовых чаш» и ощутил желание её завершить. Он будто скинул с себя вяжущие движения, оковы, и произошло это в тот момент, когда к нему наконец-то явился долгожданный человек, преемник, которому он завещал всё своё прошлое состояние и, избавившись от груза наследства, наконец-то почуял волю. Теперь ничто не могло поколебать его утвердившегося равновесия в пространстве, даже вот это похищение неизвестными людьми. Дело всей жизни было сделано, сыграно до последней ноты, а теперь пусть происходит всё, что угодно, можно и смерть встретить достойно, с открытым лицом и душой. Но прежде побороться за жизнь, схватиться с незримым противником, испытать его силу и одновременно извлечь из этой ситуации что-то полезное.
Полезного же получалось даже очень много! Завтра помощницы хватятся, установят, что его похитили, и поднимут такую волну – всем тошно станет. Телеканалы и газеты взорвутся от негодования, его имя опять поднимут, как знамя борьбы с насилием и бесправием в государстве. А то что-то успокоились, обвыклись, стали забывать, благодаря кому полностью изменился облик власти и отношение к человеку, как к личности.
Если бы не случилось этого похищения, его надо было придумать, инсценировать!
Потом, с рассветом, похитители завязали глаза шарфом и вздумали ещё сверху натянуть плотный шерстяной чулок, однако заспорили между собой, кому это сделать сподручней. Обоих что-то смущало, один и вовсе советовал оставить только шарф, мол, всё равно проверять не станут, как везли, но второй настоял и сам принялся надевать ему на голову этот злосчастный чёрный чулок. Он оказался настолько тесным, что сразу перехватило дыхание, и Патриарх инстинктивно стал отпихивать руки, вертеть головой, однако похититель бесцеремонно натянул его до самого горла.
– Ну, и как тебе дышится, старче? – ещё и спросил заботливо, незлобиво, однако со скрытой издёвкой.
От чулка пахло женским потом, одеколоном и детской тальковой присыпкой – редким сочетанием запахов, которые он помнил всю жизнь, узнавал и сейчас встревожился, ибо вспомнил двоюродную племянницу Гутю. Эта смесь запахов показалась ему мерзкой, признаком чужой грязи и нечистоплотности. Тем паче, всякая участливость похитителей раздражала его, и пренебрежительное молчание тоже стало бы сопротивлением, но в какой-то момент его прорвало. Скорее, от мерзкого запаха и удушья.
– Вы сволочи и подонки! – заругался он. – Кто вам позволил так обращаться с пожилым человеком? Со старцем? Я ровесник двадцатого века!..
И поймал себя на том, что ругается по-польски, на языке, почти забытом. Да ещё как-то нелепо, невыразительно, без крепких слов и оборотов. Похитители не вняли, но перекинулись несколькими фразами:
– Это он на каком говорит?
– Вроде, чешский, что ли…
– Нет, кажется, хохляцкий.
– Давай спросим?.. Эй, ты что там сказал?
Патриарх оттянул липучую ткань от лица, подавил рвотный позыв и ответом их не удостоил.
Всё происходящее сначала воспринималось как розыгрыш или дурной сон, несовместимый с реальностью, хотя чего-то подобного он всю жизнь ждал и допускал, что его могут даже похитить. И всё из-за этого наследства, обузы, от которой он успел избавиться. Как у человека, пережившего на свете несколько эпох, у него было довольно врагов, но все они остались в далёком прошлом. Даже самые злейшие давно сгинули, иные и вовсе выпали из памяти. По прошествии многих лет вспомнишь имена, и вместо чувства неприятия – ностальгия, тоскливое тепло по сердцу. Да это разве же враги?!
Патриарх был в том положении и возрасте, когда отпадают хлопоты о чести и славе, порождающие вражду и сеющие ненависть. Когда всё, что с тобой ни происходит, только на пользу, всё во благо – и добро, и творимое тебе зло. В последние десятилетия он стремительно обрастал друзьями, и окружающие – молодые, старые люди, простые и высокопоставленные – непременно желали только дружбы, отчего в глаза и за глаза называли Патриархом, иногда добавляя слова «светский» или «культурный». Это звучало не как прозвище – как почётное звание для уважаемого старейшины, в силу собственного несгибаемого характера не заслужившего иных, официальных, чинов и регалий.
Правда, ему впопыхах пожаловали несколько лауреатских званий и даже Госпремию дали за вклад в культуру, но это уже не соответствовало его возрасту, положению, заслугам и никак не прирастало к жизни. Он сам отлично понимал формальную ценность государевых наград, не обольщался и принимал их, как публичные извинения, жертвы или даже как покаяние власти. Оставшиеся в живых близкие друзья в ответ на запоздалое движение системы поворчали, выразили неудовольствие и настойчиво советовали не принимать почестей или, ещё лучше, демонстративно отвергнуть их. Особенно настаивали чёрные вдовы со своим вечно юным максимализмом. Но это бы выглядело дешёвым позёрством. Ко всему прочему, Патриарх считал, что нельзя бесконечно играть на протестных нервах, мордовать власть, не принимать её жертв и покаяний, если они приносятся искренне. В общем, получился даже не спор, не разногласие, а скорее, обмен мнениями, принципиальными точками зрения. В любом случае, зависти ни у кого не было точно, даже у юных, тщеславных друзей, и это уж никак не могло стать причиной хорошо спланированного, с иезуитским душком, похищения: можно сказать, открытым текстом предупредили, прежде чем выманить из квартиры. И в машину сел сам!