Лет за тридцать до «французского года» в нескольких верстах к югу от Царицына на берегу реки, ещё можно было видеть ветхий деревянный дом, старость которого никто не хотел, или не имел средств покоить. Скоро он был сломан. В месте, на котором находился фундамент его, вырыт был грот, называвшийся «Le berceau de mon pere»[1], а кругом раскинулся парк, долженствующий обрамлять стены нового каменного жилья. Хозяин его, сын прежнего владельца усадьбы, капрала Фрола Кущина, павшего в битве при реке Ларге, любил прохаживаться тут, или делаться гостем грота, и, сиживая на мху, покрывающем каменные ступени его, уноситься мыслями Бог весть куда. Если бы мы могли заглянуть в них, то увидели бы ту же равнину и ту же реку, что и сейчас расстилаются перед его глазами, но заметенные снегом. Дремлющая в лучах февральского заката деревенька, дымится стелящимися по крышам клубами пара – дело к ростепели. Господский дом на взгорке ничем почти не отличен от изб, разве крыт затейливей. От него, по расчищенной от снега дорожке, идут двое – брат и сестра – Фрол и Наталия, или, как она прозывается между домашними, Налия, и даже еще проще – Налли.
Фрол глядится настоящим богатырем, высок, широк в кости, боек в лице и движениях. Если бы мог он поделиться с сестрой своей кипучей кровью, ярким румянцем и всею крепостью, он отдал бы ей часть сих достоинств, которых стало бы у него еще на десятерых. Но это невозможно, и несмотря на привязанность брата, Налли, хотя никто не мог отнять у неё право именоваться красавицей, с первых глаз кажется таковою только на морозе. В другое время лицо её бледно и ничуть не напоминает о Флоре.
Не личит оно также ни Венере, ни Психее, ибо для того в нём недостаёт девичьего лукавства, или невинного простодушия. Напротив, в свои осьмнадцать лет, оно уже как будто несёт печать пережитого страдания, подвига, мрачной тайны. Или это только предчувствие их? Одно очевидно – никакою жительницей Олимпа не могла бы Налли представиться на машкараде, но в образе Лукреции, Юдифи или Орлеанской девы преуспела бы быть похваляемою. Хотя в лице её нет ничего мужественного, она весьма походит на отца своего. В бою под Данцигом в 1734 году, посреди дерзновенных подвигов своих, получил он русское дворянство и смертельную рану. Живым ещё, заботами своего денщика и, пленённого им француза де Форса, привезён был в родной дом, где скоро умер.
На руках вдовы – Елизаветы Алексеевны Кущиной – осталось двое детей и девять дворов, пожалованной деревеньки. Де Форс был оставлен в доме для обучения Фрола «всем наукам», и сперва очень тосковал по своему отечеству. Однако, когда ученику его сравнялось 16 лет (он был двумя годами младше сестры), и де Форсу представилась возможность покинуть семейство Кущиных, он выразил желание остаться на месте своём, говоря, что совесть не позволяет ему бросить неконченым труд.
Слова эти относились к успехам Фрола и были совершенно справедливы, ибо в отличии от своей сестры, он не проявлял «ко всем наукам» ни малейшего интереса. Повествования о сципионовых войнах, французской грамматике или действиях с дробями производили в нём равную неприязнь. Заметя, что сестра с любопытством, а иногда, и с увлечением, слушает де Форса, лукавый ученик убедил её исполнять за него всю письменную часть урока, с тем чтобы похваляться им перед родительницей и избегнуть несносного труда. Молчание о сем обстоятельстве де Форса было куплено путем молений со стороны обоих его учеников, и кроме того, угрозой, со стороны Фрола, сделать жизнь учителя в доме несносною. Обязанность до самой старости подписываться «недорослем Кущиным» гораздо менее пугала Фрола, чем предстоящая служба, и он ежедневно клал по десять поклонов перед образом, моля провидение избавить его оной беды. Между тем, шаги её всё приближались, и нынешнею весною положено было хлопотать перед старым начальником героя Кущина, о зачислении сына его, столь разнившегося с отцом в честолюбии, в полк.
Об этой то печальной перемене в судьбе их говорили брат с сестрой идя об руку к реке.
– Ужели расстанусь с тобою, Фрол? – говорила Налли, – как тягостны станут мне пустые твои комнаты и пустые мои дни. Одно станет утешением мне – ты вернёшься офицером со шпагою и, если Богу угодно будет, кавалером российского ордена.
– А меня так ничто утешить не может, как представлю вставание затемно, умывание из обледенелой кадушки, чечевичную кашу да муштру.
– Фрол, подумай, ты получишь прекрасный мундир, парик, пудру для него, белила для лица, кожаный чёрный шнурок для косы! Быть может для иных всё это и безделица, но при наших средствах – уже щегольство!
– Ах, Налли, ты говоришь, как девица!
– Но, милый Фрол, я и есть всего только девица.
– Для того-то соображения о щегольских нарядах кажутся превосходными тебе одной, а мне – не в малой степени. Но вернёмся домой, ты верно успела озябнуть, а воздух становится сырым.
– Ещё немного, Фрол. Мы почти вышли к реке, дай я погляжу не неё. Быть может уже скоро она утратит всю свою красоту, почернеет и растрескается.
Они сделали ещё несколько шагов и очутились над прекрасною, залитою последними красными лучами солнца и занесённою снегом, сверкающей гладью. Лес, стоящий вдалеке на противоположном берегу, совершенно погрузился уже во мрак и кидал на угасающую равнину фантастическую тень. Грань между умиравшим днём и длинною зимнею ночью наполняла живое воображение Налли необыкновенным волнением.
– Смотри Фрол, – говорила она, указывая на тающее пространство света над лежащим за рекою полем, – кажется на нас опускается длань Юпитера или покрывает крыло Феникса. Нам уже не выйти из мрака такими как мы ступили под него. Каждый, вдохнувший его, очарован будет и забудет всё, что окружало его прежде, всё что привык считать родным и любезным.
– Коли была б у нас заведена псарня, я бы бил на этом поле русаков, – отвечал ей брат, – идём домой Налли.
– Ещё мгновение, – просила она, – сейчас угаснет последний луч, и прозвучит голос «кто вы, дерзающие видеть величие лица моего?»
Ответом ей был отдаленный шум, который, разносясь над безмолвной рекой, всё приближался, пока наконец не показался несущийся длинный поезд. Впереди виднелись силуэты всадников, за ними четверка коней влекла возок, далее следовали несколько саней с поклажей, двое верховых замыкали весь поезд.
– Знатные кони, – сказал Фрол, провожая глазами первых всадников.
В то же мгновение послышался треск, лёд проломился и возок оказался до половины погружён в крошащиеся круг него плиты. Черная вода залила края полыньи.