Эти работы, читатель, следующие во времени друг за другом, похожи друг на друга.
История литературы в самой литературе.
Представьте себе Достоевского или Толстого без содержания, то есть без настаивания на определенных моральных, или, что то же, пророческих мыслях, то есть мыслях о морали будущего: представить эти книги без их окружения невозможно.
Драма Льва Николаевича состояла в том, что он не мог следовать за своими собственными произведениями.
Он изменял сам вопрос.
Точнее: сам вопрос все время изменялся перед ним.
Недвижимость искусства, его самостоятельность, это была моя ошибка, Виктора Шкловского.
Он не учел того, что выезд Дон Кихота из его дома связан не только с чтением рыцарских романов, но и с огромным раскрытием нового мира.
Герои Шекспира, женщины его трагедий изменяют свою судьбу и даже в гибели своей как бы тоже начинают новую жизнь.
Старая жизнь самими участниками трагедии называется тюрьмой.
Причем тюрьмой слишком тесной.
В романах Толстого жизнь раскрепощена движением в новый мир.
Это эпоха плаваний вокруг света.
Мир земли оказался круглым.
И рисунок воды или рисунок земли – другой.
Мир закруглился.
Искусство запечатлевает изменения мира.
В этом изменённом мире многое повторяется.
Но оно повторяется в «снятом виде». Переосмысленным.
И мы видим, что переломы мировоззрения – это переломы представления о том, что такое добро, что такое зло.
Эти переломы и есть эпохи появления нового искусства.
Я оставляю старые свои работы так, как землемер оставляет какие-то вехи для того, чтобы после него кто-то начал новое измерение земли.
Искусство рождается во времена, когда ценности морали или просто познание вещи изменяется.
И это изменение подчеркивает кажущуюся неподвижность искусства.
Мир сейчас обсуждает вопрос о том, будет ли атомная война.
То есть приблизится ли конец мира.
Но если в старом мире проблема Страшного суда была угрозой, то есть такой катастрофой, от которой можно спастись молитвой, то начинается новое начало мира, оно появляется как предчувствие того конца, который, может, уже был некогда.
Это время войн и революций.
Это время нового передвижения человеческих масс.
И новых переосмысливаний прежде созданного, прежде напечатанного.
Мы все не справились с вопросом о новом реализме, новой романтике.
Этот разговор очень внятно начал высокорослый, высокоплечий, не сгибающийся Максим Горький.
Он написал в «новом мире» не очень много.
Но вот разговор, основанный на впечатлении ребенка: когда трогается поезд, то трудно установить – поезд ли поехал или поехала станция.
Только в другую сторону.
Движение стало движением относительным.
Даже не так важно, «солнце ли встает или сама Земля поворачивается».
Вот что стало важным – важно, что изменяется самое основное в жизни человека.
Мир, каменный мир, будет еще цвести.
Мир с его горами, реками, океаном.
Этот мир движется.
Романы должны изменять свое течение.
Мало кто заметил, что написанный в эпоху одного из редчайших переломов в жизни человечества роман «Дон Кихот» состоит из двух томов так, что второй том построен иначе, чем первый.
В нем почти нет вставных новелл.
Разница во времени написания между ними около восьми лет.
Герой первого тома продолжает свою дорогу в мире, который его знает.
Мир движется навстречу Дон Кихоту.
«Дон Кихот» так написан, что он дошел до эпохи теории относительности.
И несколько изменяя окраску эпохи – до Пикассо.
Пикассо земляк Дон Кихота.
Они бы друг с другом сговорились.
Мы живем в мире, который изменяется.
Который имеет свою молодую биографию.
И по дороге изменяются законы превращения человека.
Когда-то в числе моих слушателей, в Москве, в Литературном институте, я этого не знал, меня слушал человек нового времени – Шолохов, автор «Тихого Дона».
Тихий Дон был далеко, потом поплыл еще быстрее, потому что к нему уже подпрягли Волгу.
Вы посмотрите, как изменяется нравственность людей в этом романе.
Людей, которые в быту своем, может быть, были самыми консервативными, – были чуть ли не современниками Степана Разина.
В театре надо научиться различать падающий занавес сцены от судьбы героев; надо понять радость и горе людей, о которых мы читаем.
Для того, чтобы проникнуть через толщу ассоциаций, через построение речи, через ее взволнованность, как мне кажется, надо знать законы построения литературного произведения.
Недаром так точно работает писатель, вводя или выводя героя, определяя его с разных точек зрения.
Мир, который нас окружает, – он понятен, если знать законы его «смотрения», законы его монтажа.
Кажется мне, что в какой-то мере знание теории поэзии или теории прозы нужно человеку, который ищет униженного и возвышенного.
Который ищет глубоких сообщений в том, что он читает.
Когда ему говорят, что наш глаз построен так, что новорожденный видит мир перевернутым и это его не пугает, то мы понимаем: это происходит потому, что он свободен – он знает тяготы и легкости мира.
Оптические трубы приближают к нам звездный мир, но они колют небо, вынимая из него куски.
Поэзия или проза помогают человеку связать явления мира, связать и очистить эмоции.
На этой дороге познания монтаж и переосмысление, новый монтаж так же необходим, как посох слепому страннику.
Искусство делает мир более прочным.
Останутся стихи; они станут звонче, станет крепче рифма, потому что она – причалы великих слов.
Но то, что прошло, не прошло в искусстве.
И даже так.
То, что прошло, легче всего смотреть с корабля, который по-своему тоже уходит в будущее.
Мне еще не исполнилось девяноста лет.
По ходу времени, по количеству событий я почти молодой человек, или, вернее, я человек, насыщенный годами, как говорили в старых книгах.
Привет тебе, читатель.
Читай эту книгу дома; читай ее в саду, если у тебя не кружится голова, когда ты смотришь на деревья в солнечных пятнах.
Но не забывай книги со старыми мыслями человека, который стремится к будущему, не забывай этой книги на скамейке, когда уходишь.
Виктор Шкловский
Ноябрь 1981 года