Как я оказался в Киеве?
В канун выпускных экзаменов мы с Пашкой Варнаком забываем об уроках. Идет последний помол прошлогодней пшеницы, и мы, обступив жернова, заталкиваем муку в штопаные мешки. В ход идут: обглоданный толкач, скалка, кулаки. Камни стонут от неровно поданного зерна и примолкают. Приземистый, дремотный Пашка выбирает время сказать:
– Получил «Условия приема»…
Я вытягиваюсь над ним и с досадой качаю головой. В последние дни только и думалось, что про наше письмо в Харьков, в театральный институт. А он всю дорогу до мельницы молчал. И тут уже который мешок откатили вдвоем на пологие доски…
– Ну? – мычу я, припрятывая огорчение.
– Арифметику сдавать не надо.
Укладываем кули в кузов полуторки, приваливаемся к ним спинами и, вдали от глаз родителей, перечитываем плотный, голубого отлива лист, с верхней до нижней строки.
– Языки да история… – Пашка как бы дарит мне облегчение.
– А по специальности, видишь? Читать стишок, басню, прозу. Проза – это «Чуден Днепр при тихой погоде»? – Я чувствую себя наполовину подготовленным к вступительным экзаменам.
– Угу. А этюд – это что? – дружок вздыхает и причмокивает.
– Черт его знает!
– А собеседование?
– Про театр.
Невидимый гнет опускается на наши плечи, хуже штопаных мешков. Утешаю себя:
– В драмкружке «Шельменку» играли, «Наталку»…
– А настоящий театр ты видел?
– А ты?
– Ну вот, а лезешь…
Заманчиво вообразить себя в черном нездешнем костюме с белыми манжетами рядом с молодкой в раздутом платье на подпорках. Где-то читал, что колокол из шелка на ляжках – это кринолин и фижмы, знал, но произносить стеснялся. Хотелось хоть раз напиться из тонкого стакана, тисненого, на длинной ножке, и не самогона из бурака, из конфет-подушечек или кисельных брикетов, а чего-то шипучего, через край.
– Дак и ты лезешь, – толкаю дружка в бок.
– Я еще подумаю. Батько говорит, в Одессу ближе торбы возить.
Завклубом Нестеров вечером пробегает листок из Харькова своими серыми, с коричневой полоской на правом, глазами и щурится:
– А Райку, значит, по боку?
– Да чего там! – хрипит Паша в ответ.
– В городе увидишь таких, что селяночку забудешь.
Обращается старик ко мне, у меня тоже Райка, но так как дружок огрызается, я уже не встреваю. Про собеседование и туры не говорим: не знает, что сказать, домотканый режиссер Иван Нестеров. Сам выходил из Мариновки только на войну, а игрища с молодежью да стариками на сцене вел по инвалидности. Начальство требовало, Бог подсказывал.
Ленчик Попик в жаркий июльский полдень едет на станцию за семенами, прихватывает нас с Пашкой. В школьной сумке, в тетрадке, документы, в лопуховых листьях котлеты, фунт коровьего масла, в марлевом цедилке вареная картошка, хлеб – мамин, подовый.
Ленчик постарше, ездовый в отделении совхоза Сметаны, ему и доверяем брать билеты. Он берет на ближайший поезд, чтобы сразу избавиться от обузы. Обнаруживаем накладку на другое утро, когда нас выкуривают из вагона на конечной станции.
– Столица советской Украины Киев!
Не доходит до нас поначалу. Сопротивляемся, пятясь, ступаем на перрон. Озираемся, читаем на гребне вокзала, похожего на Бастилию из учебника: «Киев-пассажирский».
Повыкатывали глаза два припухших со сна разновысоких селянина и стоят.
На плечах одинаковые, в полоску, сорочки, на ногах – припыленные сандалии. У ног сумки с харчами и документами.
– Тютя! – бурчит Пашка.
– Это ты тютя. Ленчик твой родич, а не мой.
Оглядываемся на поезд, раскидываем мозгами:
– Может, Харьков тут, рукой подать?
Приходит мысль посвежее:
– А может, и тут есть этот, как его, театральный?
– Давай спросим.
Долго выбираем, у кого не стыдно справиться. Проходит осанистый, при галстуке, гражданин, по всему видно, занятой начальник, ну его! Шаг-другой делаю за кружевной дамочкой около носильщика с тележкой. Паша уже справляется у нищего. Тот морщится:
– Я думал, ты подашь, а ты дознаешься…
На Крещатике, через дорогу от Крытого рынка, в плотном ряду разномастных зданий – высокий желтый четырехэтажный корпус. «Государственный институт театрального искусства им. Карпенко-Карого». На чугунной плите наварено по-русски и по-украински. Широкая каменная лестница пуста, на этажах – ни души. Не нужен тут никто, что ли? Высокая белая дверь с табличкой, написанной от руки: «Приемная комиссия, т. Николаенко». Мандраж в ногах, не лучше ли вернуться? Дружок уже за дверью.
Белесый, тонкокожий толстячок раскрывает нашу тетрадь, читает мои бумаги. Вежливо говорит, отводя в сторону голову:
– Приезжайте к первому августа. Поселим в общежитие. Выдержите конкурс – зачислим. Вы человек мыслящий, вижу из того, как вы написали автобиографию, особенно про эвакуацию…
Пока Николаенко говорит все такое, Пашка забирает свою часть документов и сует за пазуху.
– Вы что? – вскидывает брови толстячок и улыбается, как младенцу. – Испугались, что ли?
– Да так, передумал. Одесса ближе.
– В Одессе нет театрального.
– Ну и что?
Немытый подросток из глуши пренебрегает элитарным высшим учебным заведением в столице. Это озадачивает секретаря приемной комиссии и косвенно срабатывает на меня. Белая жирная рука накрывает мои бумаги. И внимание только мне:
– Ждем вас первого августа в этих стенах.
Три недели спустя я один приезжаю и поселяюсь в общежитие. У Голосеевского леса доживает свой век еврейская синагога. По решению партии и правительства иудеи добровольно отказались молиться своему Иегове и здание определили под жилье для будущих народных артистов, а также театроведов и режиссеров, людей изысканного вкуса, стойкой культуры и морали, как любит повторять комендант общежития Галина Трофимовна.
В деревянном предбаннике четырнадцать сосков умывальника. Кому в утренней толчее не хватает, может черпать прямо из металлического сточного корытца. Далее – кухня с газовыми печками. Мне удалось, когда никого не было, включить-выключить, понюхать, зажечь и погасить эту диковинную машину. Три побитых тупыми ножами столешницы, колки на рыжих, дряблых стенах для кастрюль и сковородок. Через тамбур – огромная зала, размежеванная брезентовыми перегородками. Тридцать семь коек – мужская комната. Из темного коридорчика десять ступенек ведет в жилище девушек на восемь человек. Под лестницей комната комендантши и ее очаровательного, четвертого, мужа.
Во дворе, перед соседней трехэтажкой, двухстворчатый туалет на гнилых бревнах, которые воняют почище того, что прикрывают. Ближе – зеленая и чистая травка, на свободе – белая козочка, ручная и избалованная студентами до того, что куценьким рожком вымогает подачку и зло блеет.
За воротами, под стенами слепленных в один ряд домиков, тянется рынок. Рядом с помидорами по пятнадцать копеек кило вдруг – бананы по два рубля! Давали пробовать – чужие на вкус, хуже переспелой тыквы. Возвышаются бочки с разбухшими от времени огурцами и бьющей, разящей в ноздри капустой.