Вечер 16-го августа 1878 года. Небо – облачно, на горизонте залегают сизые тучи и только на западе, где солнце уходит за лесистый край земли, виден голубой клочок ясного неба. Вечерние солнечные лучи озаряют красноватым светом ряд посеревших срубов крестьянских изб, обращенных лицевой стороной к закату. Запад горит и пышет, словно залитый растопленным золотом, и брызги этого растопленного золота, попав на стекла крестьянских оконниц, сверкают и блестят там и сям, как огоньки.
В этот вечер деревня Косичево – в большом волнении… Народ, воротившийся с поля, почти весь собрался у избы Андрея Прохорова. Василий, старший сын Андреев, стоит, прислонившись к углу избы, и, запустив пальцы обеих рук за пояс, низко повязанный у него по животу, задумчиво смотрит по сторонам. Тут же на бревнах сидят старики, переговариваясь с Василием и между собой. Разговор часто прерывается, и в это время, посреди наступающей тишины, слышно, как чирикают воробьи, перелетая со стрехи на стреху, а в поле без умолку трещат кузнечики. Теперь, по заре, все звуки деревенской жизни слышатся явственно. То лошадь заржет, то в лесу кто-то аукнет, то откуда-то издалека донесется песня и оборвется вдруг. Над лесною рекой, Котласом, протекающей за деревней, порой чайка кричит громко, жалобно… Старики задумчиво сидят на бревнах. Василий тоже молчит и вздыхает. По всему видно, что люди встревожены, находятся в недоуменье.
– Ты говоришь: он перебрался спать-то на сарай с пасхи? – спросил один из стариков, поднимая голову и оборачиваясь к Василью.
– Да! Точно… – подтвердил тот. – На фоминой[1] перебрался. Душно, говорит, в избе-то, жарко… да и тараканы одолели. Зимо́сь не успели поморозить-то их…
– Гм! Как же это никто не слыхал, как он в горнице-то ворочался? – продолжал старик. – Сказываешь: забрал валенки, тулуп, шапку и рубахи…
– Не слыхали… то есть вот как перед богом! – проговорил Василий, слегка выпрямляясь, как будто готовясь принять присягу в правоте своих слов. – Как, погоди, половицы не трещали… трещали! И дверь, поди, тоже скрипела… Да что поделаешь! Ведь знаешь: спим-то мы каково! Вон у меня хозяйка… у ней над ухом-то хошь в трубу труби, так…
– К мельнику-то ходил? – спросил Василья немного погодя другой старик, задумчиво посматривая вдаль своими слезящимися прищуренными глазками. – С кумом-то ведь они жили все в дружбе да в ладу…
– Ой, что ты! Уж такая дружба неразнимая была у них, что просто… – поддакнул Василий умильным тоном… – Ходил, спрашивал… Не видал, говорит: ко мне, говорит, с ильина дня[2] не захаживал.
Старик поникнул головой и замолк.
Солнце закатилось, и синеватые сумерки уже окутывали даль своей волшебной полупрозрачной дымкой. Облака к ночи поразбежались; небо немного прояснилось. Сыростью, лесною глушью заметнее потянуло в воздухе.
– В правленье был, объявку подал… – заговорил Василий. – Да ведь как! Три дня прошло – ни слуху ни духу… Просто ума не приложу: что с ним подеялось… Жили мы с ним, кажись, по-божески, никакого вздору у нас не было…
– О, господи! – вздохнул старик, поглаживая свою сивую бороду. – Пропал человек, сгинул… ровно камнем в воду…
– Да вот – поди ты!.. – заметил другой из собеседников. – Жил о сю пору, как у Христа за пазухой… Дом – полная те чаша, дочь замуж выдал за хорошего человека, сына только что поженил… Что еще надоть! Все шло таково складно… жить бы да радоваться! А оно вон…
– Да куда девался-то – ты вот что скажи! – молвил сосед. – Ведь не иголка, чай… в щель не забьется… Ну, куда он мог?.. Скажем, так: ежели пошел на богомолье, так почто тайком-то?
– И опять, вишь, всю теплую одежу забрал с собой, рубах эстолько! – возразили из толпы. – Нет уж – какое тут богомолье!..
– Оказия! – промолвил один из мужиков.
– Чудное дело!
Когда народ разошелся по домам, заря уже потухла. Легкие дымчатые облака плыли по небу, и бледный месяц выглядывал из-за них на опустевшую и безмолвную деревенскую улицу.
Действительно вышло «дело чудное», как говорили мужики, сидевшие на бревнах.
Андрей Прохоров на своем веку, наряду со всеми своими односельцами, конечно, испытал все злоключения и напасти, какими полна жизнь крестьянина. Но он был силен, живуч и потому устоял во всех напастях… Двадцать лет тому назад он погорел; пожар случился ночью, в осеннюю непогодь. Прохоров и его семьяне едва лишь успели выскочить на улицу в одних рубахах. Не однажды у него падал скот, медведь задрал одну корову, да волки загубили несколько овец; не однажды червь поедал озимь и оставлял Прохорову семью без хлеба; не однажды хлеб побивало градом. Все такие беды, от которых стонет грудь и трещит спина крестьянская, трещит и порой ломится…
Но при всех этих обычных бедах и напастях, Андрей Прохоров считался мужиком зажиточным, да и в действительности, пожалуй, был человек зажиточный… Еще ни разу не драли его за недоимки в волостном правленье; у него есть скотина – чем ныне, как известно, не каждый крестьянин может похвалиться; своего хлеба у него почти всегда хватает до самой пасхи, между тем как у многих из его односельцев хлеба едва достает лишь до рождества, а уж много-много до великого поста[3], в продолжение которого и скотина и люди постятся так усердно, что потом – по весне – еле ноги волочат… Прохорова семья, обыкновенно, почти всю зиму питалась настоящим хлебом – выдались только раза три или четыре такие отчаянные голодовки, когда Прохоровой хозяйке приходилось примешивать к муке и отрубям намелко перетертые отростки молодых елей, кору и мох… Одним словом, можно подлинно сказать, что Андрей Прохоров жил припеваючи.
И в семье у него все ладилось. Правда, два года тому назад приключилось горе: схоронил он старуху жену. Но смерть уж, известно, такая гостья, что от нее ни богач, ни нищий ни крестом, ни пестом не отделается… Правда, у него еще умерло в свое время пятеро «младенчиков», но без этого ведь никак нельзя, да это горе – к слову сказать – на Косичеве и за горе не считалось. На Косичеве даже матери не жалеют своих малюток. Помрет ребенок – «слава те, господи», избавились, значит, от лишнего рта, пестовать некого и не за кем ухаживать, от дела отрываючись… Отрубят небольшую осиновую или сосновую плаху, расколют ее почти пополам, обе половины кое-как выдолбят, и в этот гробик, более похожий на корыто, чем на гроб, кладут «покойничка», завернутого в кусок серой холстины, несут в церковь, а оттуда – в могилу. Сегодня ребенок умер, завтра он уже – в земле… Ребят не лечат. Есть, конечно, где-то там «фершал», но где ж его искать, когда за ним ходить, особливо в рабочую пору, то есть в то время, когда именно всего более мрут ребята?.. На Косичеве не дорожат ни своей, ни чужой жизнью, и вообще человеческая жизнь здесь не ценится ни в грош.