Сегодня я принялся вести дневник – вот и первая запись. Возможно, что мои рассуждения, воспоминания и заметки будут изложены недостаточно изящно, но ведь я и не писатель. Я – обыкновенный человек с достаточно редким хобби, суть которого – коллекционирование чужих страхов. Увлечение это пришло ко мне достаточно давно, и за годы я сумел собрать много реликвий, главной из которых является знаменитый мамин поясок, с которого все, пожалуй, и началось… К большому сожалению сам страх – не та субстанция, что можно хранить в герметично закрытой пробирке (иначе бы я давно изучил его цвет, запах и вкус), потому приходится довольствоваться лишь фотографиями искаженных ужасом лиц и вспоминать едко-кислый дух, что издают испуганные жертвы.
Да, кстати, тетрадку эту купил я лишь по одной причине – меня привлекла обложка с прекрасной фотографией. Безымянный фотограф запечатлел кружение стрекоз над зеленью воды. Что за чудесные насекомые – тоненькие слюдяные крылышки, бирюзовое тельце и фасетки глаз. Любопытно, что они испытывают, попадая на острие булавки. Я проводил подобный эксперимент сотни раз, но так и не разглядел в глазах стрекозы ничего, кроме своего отражения. Эти прекрасные мертвые насекомые составляют в моей комнате изысканные композиции. Я думаю, что мама, будь она жива, пришла бы в восторг. Ведь это она в свое время научила меня видеть и ценить истинную красоту.
Мама, мама. Где ты теперь? В стране мертвых стрекоз, в мире моих детских страхов или совсем рядом – здесь, в тайном уголке комнаты. Я знаю, что ты видишь меня и должна быть довольна своим мальчиком, который так ничего и не изменил с тех пор, как был вместе с мамой, под ее надежным крылышком, под ее теплым одеялом… В этом поганом мире, наполненном человеческими отбросами, похотливыми самками и грязью я никогда не найду никого, кто мог бы сравниться с тобой. Не найду и не стану искать…
В неожиданном обличье пришла к Елизавете Дмитриевне главная любовь ее жизни. Не в рыцарских доспехах принца, не в элегантном костюме преуспевающего бизнесмена, не в белом докторском халате коллеги-психиатра, а в убогой казенной пижаме пациента. И мучительно пустыми стали для нее домашние вечера, тогда как утренние часы обрели новое изумительное значение. Каждое уже заученное движение – душ, кофе, шаги по лестнице, приближали ее к встрече с единственным, и, наверно первым по настоящему желанным мужчиной, который по злой иронии судьбы оказался в доме скорби, среди блаженных и безумных, забытый всеми и выброшенный на обочину жизни…
…На вокзале всегда толкотня, независимо от сезона, дня недели, времени суток. В воздухе висит запах дешевых пирожков, машинного масла и нечистого человеческого тела. По платформам снуют цыгане, а возле урн копошатся искалеченные многолетним пьянством бродяги, чьи лица всегда одинаковы, щелочки-глаза бессмысленны, а жизнь изо дня в день катится по незатейливому кругу – дешевая водка, горсть объедков, ночлег.
Елизавета Дмитриевна всегда удивлялась мясистым теткам, которые будто бы и, не замечая всего этого, пристраивались вместе со своими гружеными тележками на лавках рядом с дремлющими бомжами. Сама она за годы так и не привыкла к вокзальному духу, потому проскакивала через платформу зажмурившись. И так каждое утро – троллейбус, метро, вокзальный смрад, а там уже и стук колес, шипение дверей и хохот окраинной шпаны – вечных пассажиров подмосковных электричек. В проходе унылые люди продают много всего ненужного, и Елизавете Дмитриевне, которая, несмотря на двадцатипятилетний свой возраст так и осталась робкой и совестливой девочкой Лизой, всегда бывало жалко этих людей и стыдно за то, что ничего у них не покупаешь, а после череды чумазых побирушек дошкольного возраста, слепых старцев и безногих парней в форме десантников на душе оставался тяжелый осадок. Потому Лиза с облегчением выходила на платформу маленькой станции и пробегала через парк к больничной проходной.
…Кто-то когда-то додумался засадить весь двор туями. Кладбищенское растение здорово прижилось и густо разрослось, но на больничном дворе не стало уютнее. Извечная стая собак сопровождала громыхание цинковых обеденных фляг, а между потемневшими от дождей и времени корпусами бродил бесприютный ветер лихо, врываясь на пустырь зарешеченной прогулочной территории – просторной клетки, где два раза в день – до обеда и перед скудным ужином, блуждают люди-тени, бывшие в прошлом трудягами или бездельниками, эгоистами или филантропами, мудрецами, подлецами, гениями. Разные люди, которых сравняло безумие, опустошив их глаза, сгладив мысли и похитив желания.
Безумие с годами стало главным Лизиным врагом. Она не могла так вот, просто, без боя отдать в его цепкие лапы своих пациентов. Только вот психиатрия, что виделась с институтской скамьи такой загадочной и человеколюбивой наукой, свелась к тоскливой рутине – должностные инструкции, список разрешенных препаратов, формальные беседы и отделенческие конференции, где прослушивались полуграмотные отчеты-кляузы дежурных сестер, увенчанные стандартной речью заведующей. Эта дебелая дама с картонными буклями на воловьем затылке наиболее органично смотрелась бы в качестве завсекцией гастронома, но какие-то чудо-ветра занесли ее в психиатрию, где, разработав собственные постулаты лечения, она нещадно муштровала персонал и врачей. Непосредственно до самих больных руки ее как-то не доходили и в отделении, отгороженном от кабинета тяжелой дверью, Раиса Петровна к счастью почти не появлялась. Основополагающим принципом успешного лечения она считала дисциплину, нарушения которой карались нещадно. С персоналом заведующая была груба, с врачами держалась запанибрата, а Лизу откровенно презирала, относя ее к чему-то промежуточному между пациентом и стажером, с которого и взять то нечего. Периодически ей ставили на вид, что «больные – это вам не здоровые, и нечего с ними цацкаться», а Лиза бесхарактерно трясла головой и пряталась подальше в отделении, где втихаря продолжала жалеть и опекать этих обездоленных людей.
Как любил повторять горький пьяница доктор Васенька: «Эх, не интересный у нас контингент!» Однако, Лизе было все же интересно, и по какой-то марсианской наивности она упорствовала в поисках ключей к подслеповатым душам своих убогих, всеми забытых пациентов. В самом деле, чудачка, какой дальше может быть разговор, когда черным по белому на титульном листе истории болезни, да что там, на листе, на лбу написано: «Шизофрения».
Ничего, Лизавета Дмитриевна. Это все от молодости. Со временем пройдет, – сочувственно вздыхал доктор Васенька, глядя на то, как Лиза проводит вечера в беседах с безнадежными в общем то больными. Вздыхал и вяленько так пытался втолковать, что смысла в возне этой никакого, только Раису лишний раз раздражать. Донкихотство какое-то получается, а во имя чего? Как говорится, ни славы, ни денег.