Уютный ресторан открылся в густом саду у моря, и там оказались чудесные повара и музыканты, и были служанки и юркими и милыми, и только одарённой юной пианистки, умеющей петь, пока не хватало черноволосой женщине, бледной и тонкой, с большими зелёными глазами и пухленьким алым ртом. Слыла она красавицей и звалась Кирой; она и владела рестораном. Была у неё и дочка; о своём бывшем муже Кира говорила, что никогда не любила его, но всегда искренне уважала.
В декабре розовым сухим утром Кира в холмистом парке возле бронзовой нимфы беседовала с девушкой в алом плаще. Кира черты её лица определила как утончённо-эротические. Девушка звалась Лизой, и цвет её густых, длинных и золотистых волос был естественный; лицо и ресницы её не знали косметики, а рот и без помады ал. Нужная Кире пианистка нашлась, наконец, для ресторана.
Кира была дочерью профессора-медика и балерины, малоизвестной, но очень красивой. Профессор был на двадцать лет старше балерины, циничной и весёлой. Он женился по любви, но быстро понял, что юной супруге нужен не он сам, а его доходы, дача, квартира и коллекция старинного серебра и фарфора. Вскоре после рожденья дочери профессор помер от разрыва сердца на даче. По его завещанию всё наследовала Кира; мать её стала опекуном. Через пару лет коллекция профессора уменьшилась наполовину. Балерина жила сладострастно и нервно, но дочь по-своему любила: Кира всегда одевалась лучше своих подружек, и карманных денег у неё было в избытке. Наконец, брошенная любовником стареющая красавица вскрыла себе вены на даче, где в юности нашла мёртвого мужа в ванне. Кира ненавидела эту дачу и решила продать её родному брату своего будущего мужа. К тому времени Кира едва успела окончить среднюю школу. Будущий муж Киры был видным коллекционером, доктором искусствоведенья, купцом и лет на двадцать старше её. Он выведал всё о предполагаемой сделке, когда брат пришёл к нему занимать деньги. Весьма заинтересованный затеваемой куплей искусствовед нашёл способ познакомиться не только с Кирой, но и с её имуществом. Решив на ней жениться, он не позволил братцу облапошить свою будущую невесту. Искусствовед женился на Кире через неделю после знакомства с нею; остатки коллекции отца её пополнили собрание ценностей мужа. Затем он занялся воспитанием своей сирой жены. Он пенял на её громкие речи и смех, неправильные фразы и малейший беспорядок в квартире. Ему нравилось унижать Киру, в то время ещё очень ранимую, но он понимал, что ему следует оплачивать её нравственные страданья, иначе она разведётся с ним и потребует раздела имущества. Поэтому он позволил Кире великолепно одеваться, носить редчайшие украшения из его коллекции и пользоваться одной из его машин. Сначала Кира надеялась, что умение держать себя наедине с мужем и на людях умерит число скандалов, и поэтому научилась она вести себя так, что ему не к чему было придраться. Однако ему не хотелось лишиться удовольствия унижать её, и он, перестав издеваться над её манерами и речами, стал корить её за невежество в искусстве и литературе. Наконец Кира спросила себя: почему она терпит всё это? Первый ответ, который она себе дала, был правдив. Она призналась себе в том, что терпит она глумления мужа только ради возможности хвастаться своими нарядами, машиной и драгоценностями. Но было слишком неприятно думать о себе такое, и вскоре мысли её изменились. Она о себе стала думать, как о поклоннице искусства, способной снести, ради любви к нему, любые обиды… Квартира их была переполнена редчайшими книгами и записями дивной музыки, и Кира сумела убедить себя в том, что только здесь она сможет хорошенько изучить эстетику, и вот, чтобы иметь основание думать о себе, как о почитательнице искусства, способной стерпеть, ради любви к нему, любые напасти и распри, она стала читать и слушать. Стихи и проза декадентов уверили её в том, что пороки сладостны; она познала радость мучить своего мужа, ибо, когда она забеременела, он, не желая ребёнка, впервые унизился до просьб. Кира иногда спрашивала себя: не благодаря ли удовольствию, которое она испытывала, отказывая мужу прервать беременность, и родилась их дочь? Наконец, явила она такой образец утончённого эгоизма, что даже супруг её, весьма ошарашенный, стал учтивее…
Через год после рождения дочери Кира изъявила желанье работать, и супруг приискал ей завидное место, где она преуспела. И едва она поняла, что теперь она может обеспечить себя и без помощи мужа, она ему изменила, почти не таясь. После докучливых свар и дележа они развелись…
После развода поселилась она с дочерью на побережье и сумела в себя влюбить городского главу. Он и помог ей купить за бесценок здание, построенное на деньги казны его собственной женою, которая здесь была главным архитектором. И теперь нанималась их дочь Лиза в ресторан Киры пианисткой…
Олегу Ильичу Воронкову позволили стать главою города после памятной ночи на зимней даче у своего нового, упорным трудом обретённого покровителя…
За огромными чистыми стёклами зимней веранды, обогретой жаром поленьев в камине, виднелся вечерний сад с причудливыми тенями и наядами, усыпанными снегом; дальняя неровная кайма леса по обе стороны от заходящего солнца уже темнела и сливалась с чёрным морозным небом. На даче было спокойно и тихо, но Воронков сладко томился, предвкушая минуту, когда будет дана воля инстинктам, тщательно скрываемым доныне. Он сидел в покойном глубоком кресле и, любуясь своим отражением в зеркале, витийствовал горячо и сладострастно:
– Более всего люблю я в ресторанах эту жгучую кондовую Русь, лихую проворность прислуги, великолепие убранства и знойный цыганский хор. Мне нравится в кабаках нечто от Блока, от его снежных масок и метелей, его разгула и хмельного ропота…
– Верно, – согласился бледный и грузный собеседник Олега Ильича и искоса на него взглянул. – Говорите.
– По-моему, в ресторанах гораздо больше великорусского, чем даже в храмах и церквах. И не жалую я дешёвенькие трактиры, где, правда, очень мило, но где вас не охватывает тоска по чему-то древне-могучему: по шалой благочинности в кутеже, когда нужно пить и молиться одновременно, а лакеи похожи на причётников, их же начальник – на игумена…
– Мда, недурно, – задумчиво и томно вымолвил собеседник Воронкова. – Но пора ужинать.
Они пошли в столовую, озарённую огромной хрустальной люстрой. Там висели аляповатые пейзажи в старинных узорных рамах, а между ними – высокие зеркала, размалёванные алой губной помадой. Ореховые паркет и мебель были ухожены, а стены оббиты розовым китайским шёлком. Окна были завешены плотной серебристой парчой. Старинный русский фарфор на белой накрахмаленной скатерти восхитил Воронкова; на серебреные ножи и вилки он смотрел с почтением, будто они живые. На средине стола на чёрном блюде из глины лежало сливочное масло, разделанное в виде портрета общего знакомого сотрапезников, намедни осуждённого за взятки, и все охотно лакомились этим маслом. Воронков отведал и это масло, и бледно-жёлтый балык, и пунцовую сёмгу, и молочного поросёнка, и коньяк, и шампанское, а затем, чуть хмельной, залюбовался он своим отражением в зеркале напротив. Он высоко ценил своё холёное волевое лицо, небольшое, но гибкое тело и пепельные волосы без намёка на лысину или седину. Он вожделел к изнеженной нервной брюнетке, сидевшей рядом с ним справа, с залихватской небрежностью пила она шампанское, и колени их часто соприкасались. Он засматривался на следы тёмно-красной губной помады на её хрустальном бокале. Она отказалась ублажать в ту ночь Воронкова, объяснив ему, что он для утех с нею недостаточно богат и барственен, и он понял, что это было очередным утончённым унижением, которое ему уготовили…