Трудящийся поэт – больной Сизиф. Народ смущён: он не узнал либретто. Послушаем же, милые, поэта! Послушаем, как умирает миф.
О, Время,
Поверни своё движение вспять,
Чтоб хромой и поседевший Хронос,
Услышав режущий пространство голос,
Не смог Вселенную, как дочь, обнять.
И до сих пор печальное дитя от горя
Плакало бы у безжизненного с виду,
Бьющего волнами в infinitum,
Пугающего своей силой моря.
Нечто особое – жить в поездах:
Сутки размеренно сводят с ума,
Время рисует зигзаги по зимам,
Лес проносится с воплями мимо,
И полки сжимают пространство и тело
До жидкого чая в стекле запотелом.
Но рельсы пинают и гонят прочь
Буквы, стремящиеся нам помочь.
И рифмы никак не сложить поверх
Ритмичных прыжков под плацкартный смех.
Бутылки стоят в темноте до утра;
Пейзаж убегает из клетки окна.
Но я крепко заперт. Мне некуда деться.
Раздеться и спать в отведённой нише.
Если когда-то я видел романтику в рельсах,
то, спрыгнув с подножки, больше не вижу.
Растрёпанные волосы и небо,
и гладь души в обличье моря.
Столкнувшись с вечностью, не ожидаешь от неё ответов, но обретаешь состояние покоя.
Заставленная, но широкая квартира,
окурки, шторы, скатерть у окна,
пустой бокал, бутылки и остатки пира
в лице кусочка хлеба, апельсина и вина.
Простые сны в чужой кровати,
чужие мысли на чужой бумаге,
чужая мать в чужом наряде,
чужая церковь на чужом закате,
но это всё моё, моё как будто.
Обои. Запах. Лезвие ножа.
Я тихо захожу на кухню утром,
где за столом сидит моя душа
и плачет. Она плачет по себе.
Ведь для неё нет места не земле.
Хоть я прерывисто дышу осколками тебя,
твоё изменчивое зеркало не воссоздать вовне.
Я с болью выдыхаю мелкие куски стекла,
но отражения меня, однако, всё равно там нет.
Но там есть море. Крики чаек. Волны в тишине.
И я касаюсь медленной рукой того, что называется морская гладь.
Ты отражаешь то, что не могу увидеть сам в себе,
но не даёшь мне сил об этом рассказать.
Ведь жизнь – короткий Стикс, что упрощает труд Харона.
Но с грустью наблюдает за мучениями людей.
И мысль не опускает трубку телефона,
чтобы слабый голос чувства, вопреки всему,
стучал в груди среди десятков тысяч мысленных смертей.
Мгновение – это вечность,
что сжалась от боли в постели.
А жизнь – как шаги по рельсам, ведущим домой, на берег.
И смысл не просто в том, чтоб
писать или не писать:
он просто не вышел ростом
в ногах у людей играть.
Но вся пустота исчезла —
душа вышла в долгий путь.
Теперь не осталось места
дорогу в себе замкнуть.
И вместо прощальных слов
печаль под замком у мысли.
Мы больше не видим снов
и пишем друг другу письма.
топчусь на месте у порога
и вижу всё
что происходит там
рукопожатием меня затягивают внутрь
но остаюсь у входа
как промокший путник
в страхе намочить ковёр
остатками дождя
как бумажный пёс
которому всю жизнь
не разрешали заходить домой
Я вижу дерево на фоне кирпича:
как будто элемент декора!
Наверх – скорей! – подошвы волоча
по лестнице из трещин и бетона.
Фигуры слов – как натюрморт акрилом,
а перекрёсток рифмы как распутье жизни,
четыре строчки как структура мира,
ну а мелодия как чувство – вытащи и выжми.
Вытащи и выжми.
Вот так я и живу последние полгода.
Мне говорят: ты напиши и станет легче,
но не становится. Ведь я не нахожу ответов,
а только чётче намечаю очертания вопросов.
И если прерывается процесс – я рад.
Не получается? – нестрашно.
Похоже, в этом нет меня. Однако
прощание даётся сложно.
Куда тогда идти и что же делать,
когда опустошается холодная земля,
когда единственное утешение тает
под тяжёлым взглядом,
а боль страдает от существования себя?
Да, мир убог и крайне очевидно создан.
Все мыслимые сложности льют через край из нас.
Забудем всё. Откажемся от слов
и будем молча плыть, куда подскажут волны.
Зачем писать, зачем страдать
когда всё сделано за нас
а миф прописан наперёд
на илистом листе бумаги
Назад – домой. Домой – обратно.
Песок темнеет под ногами.
Огни родного города вдали,
И море тяжело вздыхает.
Писать, пока не опустеешь.
Дышать, пока язык зашит.
Искать любые панацеи,
которые научат жить.
Бежать, пока не сделал глупость.
Желать, пока желает сердце.
Смешить, пока не улыбнулась,
и ехать, если шепчут рельсы.
Идти, пока в руках есть хворост.
Стоять, пока не впустят в дом.
Молчать, пока не стихнет голос,
и слушать полночь за окном.
Грустить, пока имеешь право.
Дрожать, пока сидишь на месте.
Вздыхать, когда глядишь устало,
как в небе счастливы созвездия.
и если где-то
вдруг – назад,
туда, где лета
светлый сад
тускнеет, то
останься там,
оставив всё
чужим стихам.
Заглядывая внутрь, я обнаруживаю не ужас, а спокойную, органичную (хоть и плохо сформулированную) трагедию.
Познание должно быть бесконечно выстрадано.
Человек есть определенная мера тепла, которое он способен отдавать другим.
Я не повидал полмира, но мне и не нужно это. Меня тянет в забытые богом уголки планеты, попадая в которые парадоксальным образом понимаешь, что о них-то бог как раз помнит больше всего.
Нонконформизм основывается на зависимости от мнения других.
И вот я стою один посреди широкого поля с кучей разбросанных игральных карт у ног, смутно осознавая, что то, что наполняло, ни много ни мало, всё моё существование, погибло. Это даёт ощущение судорожного отчаяния, подобного агонии тонущего человека, который в один момент лишился спасательного круга, – человека, охваченного паническим страхом, неумолимо захлебывающегося, невыносимо медленно идущего ко дну.
С другой стороны, человек может плавать и без круга – ничто не мешает ему несколькими уверенными движениями вынырнуть на поверхность, с волнующим облегчением вдохнуть спасительный кислород и уверенно поплыть дальше, к берегу. Ведь столько людей живут именно так, даже не подозревая, что существует пугающая толща воды и глубокое морское дно. Вопрос только в том, умею ли я плавать, или же стоит заняться поиском уже не круга, а акваланга, пока я не утонул окончательно?
Иногда мне кажется, чем больше я понимаю в абстракции, тем более беспомощным становлюсь в обыденной жизни.
Кто-то пишет потому, что не может иначе. Я же пишу, чтобы увидеть, как в моих пальцах заканчивается очередная паста чёрного цвета.
Как писать четырёхстопным? Пытка какая-то. Из него невозможно выжать более-менее точную мысль – только размытое настроение и некий дух восприятия. Настоящая мысль, на мой взгляд, начинается только после шестой стопы, поскольку она не может возникнуть в тесном пространстве. Однако вложить её туда можно, что требует высочайшего мастерства.
Я понятия не имею, сколько прошло времени. Такое чувство, что если я взгляну на часы, то всё пропало.
Когда волшебная красота, потрясающая моё сердце, предстаёт передо мной, я вместо того, чтобы вдыхать в себя и любить эту красоту, испытываю только смущение и бессильное отчаяние оттого, что не могу никак вобрать её в себя и почувствовать, пережить. То есть я как будто стою около неё, но никогда – в ней. И если мне в редкий момент удаётся варварски присвоить себе кусочек чуда, ещё большее отчаяние не даёт мне покоя; у меня никогда не хватает сил соотнести испытываемое с самим собой.