При слове «реквием» обычно представляют себе печальную заупокойную службу; в ушах звучит Моцарт или Верди, преобладающее настроение – скорбь, печаль, тяжкое раздумье о неизбежности ухода.
Но так же, как в символике Страшного Суда вдруг проглядывает странный праздник (вспомним «жену, облеченную в Солнце», на голове которой венец из двенадцати звезд, намек на новую землю и новое небо и многое другое, что говорит нам не только о катастрофе, но и о радости новой жизни…), так и в книге Елены Крюковой «Реквием» за спиной скорбного события всегда стоит очень сильная, яркая, и, не побоюсь сказать, уникальная радость бытия.
«Реквием» построен по принципу арочной конструкции: сначала «Книга Исхода» – и здесь перед нами проходит вереница ветхозаветных образов, нанизанных на веретено нынешнего дня, на тонкую нервную нить современности, – потом «Реквием для отца среди ненаписанных картин», где дочь рисует за умершего отца-художника картины, что он не успел нарисовать при жизни, – и, наконец, «Русское Евангелие», замыкающее новозаветными ассоциациями образную и философскую полноту всех трех композиций.
* * *
Нельзя понимать работу поэта так: берется какой-либо ветхозаветный персонаж и описывается возможно более подробно – красочно, увлекательно. Это было бы слишком просто. Любой небанальный авторский ход должен быть оправдан высоким чувством.
Крюковская «Книга Исхода» ориентирована на эту высокую патетику и одновременно обращена к приметам бедного родного быта.
Юдифь, желая отсечь голову Олоферну, на самом деле идет по ночной русской столице, входит в покои владыки и заносит свой карающий меч, и он не только библейский, но и настоящий, – а возможно, и будущий. Никто еще на земле не отменял месть, никто не отменял войну и вражду, и никто не отменял убийство убийцы.
Все вечно под Луной, да и сама Луна тоже вечна.
Вечна и праздничная ель, что мотается на городской площади под холодным ветром, и вокруг нее ходят люди – они совсем не библейские, они наши, русские, узнаваемые, и автор играючи стирает грани и границы:
Машет ель руками черными.
На мулаточке игрушки – сладкими клубниками.
А ветра по площади просторные
Машут флагами над сморщенными ликами.
Машут флагами – еще багряными!
Отрывают жесть со крыш серебряных!..
А пойдут из магазина пьяные —
Выдохнут: «А ель-то… как царевна…»
И заплачут пьяные, и выпьют из-за пазухи,
И засунут снова под тулуп питье горячее:
Их сынки – в земле сырой. Им – праздник памяти!
Очи радугою слез горят, незрячие…
Пустынная Иудея? Выжженные дороги Палестины? Да нет же, это наши родные города: Москва, Питер, Нижний, – и мы потрясенно глядимся в эти библейские зеркала, узнавая самих себя.
На пронизывающем ветру, имя ему Норд-Ост, стоит лирическая героиня, а через секунду она уже видит перед собою монахиню, мать Марию – живой символ помощи и заботы посреди разрухи и горя. Библия творится здесь и сейчас, днесь и с нами. И голос матери Марии доносится словно ниоткуда, однако он ясен и чист, и все слова, порядком подзабытые в мире наживы и царства мамоны, сейчас можно разобрать:
…Я в небесах проживаю теперь.
Но, коли худо, —
Мне отворяется царская дверь
Света и чуда,
И я схожу во казарму, в тюрьму,
Во плащ-палатку,
Чтоб от любови, вперяясь во тьму,
Плакали сладко,
Чтобы, шепча: «Боже, грешных прости!..» —
Нежностью чтобы пронзясь до кости,
Хлеб и монету
Бедным совали из потной горсти,
Горбясь по свету.
И вот среди ветхозаветного знаменитого, вековечного народа, народа фресок и сказаний – царя Давида, Юдифи, Олоферна, Ноя – появляются другие люди. Они – наши с вами современники. Она словно бы выплывают из довременной тьмы и постепенно населяют эту книгу. Их становится все больше, их полку прибывает. Мальчик с собакой. Девочка с мандарином. Плясуньи ресторанного варьете. Старый офицер-афганец. Юродивая – почти как у Тарковского в «Андрее Рублеве», то весело хохочущая и приплясывающая на морозе, то глядящая молчаливо, то поющая торжественную песню – своеобразный гимн жизни посреди не древней, а самой что ни на есть настоящей войны:
…Заночую во сугробе
Закручу любовь во рву!
В колыбели – и во гробе —
Я – войну – переживу.
Крикну мертвым миллионам:
Дураки! я вас люблю…
Как кричала – не слыхали! —
Я – о бешеной любви!..
Но и в самой язве боли,
В передсмертнейшем хмелю,
Я хриплю: услышь мя… что ли…
Кто живой… тебя – люблю…
Вот вам еще одна загадка, вернее, еще одна образная находка Крюковой. Она обращается к жанру, в современной литературе начисто утраченному – к жанру видения.
Именно в Библии видение укореняется как жанр; это и видение пророка Иезекииля, и видение пророка Исайи, и видение пророка Даниила, да и сам Апокалипсис, величайшая поэма древнего мира, есть не что иное, как видение Иоанна Богослова. В «Книгу Исхода» Крюкова там и сям вплетает такие видения. «Видение жены, стоящей за куском хлеба», «Видение праздника. Старая Россия», «Видение Рая» – проходящие перед мысленным взором человека картины, то захлестывающие мощью забытого русского праздника, то напрямую изображающие небожителей (таков Ангел с красным мечом в «Видении жены…"), то погружающие читателя в благолепие Эдема, и тем страшнее и безвыходнее в финале «Видения Рая» звучат суровые, царапающие металлом слова, изображающие нынешнее горе и нынешний житейский мрак: