Часть первая
Автопортрет с Саскией на коленях
Револьвер мне продал Терлецкий. Привёз утром. Раздеваться не стал, прошёл прямиком на кухню. От чая тоже отказался, сказал, что спешит. Мы сели напротив друг друга – он в плаще, я в махровом халате. За окном серело московское небо, середина июля походила на глухой ноябрь. Лето закончилось, не успев начаться.
Терлецкий вытащил из кармана тряпочный свёрток, положил на стол. Из другого кармана достал коробку. Протянул мне. Картонная коробка, меньше сигаретной, оказалась неожиданно увесистой. Я подцепил ногтем крышку; внутри, туго упакованные, будто в сотах, медными донышками блестели патроны.
– Какой калибр, Гоша? – Я указательным пальцем провёл по маслянистым капсюлям.
Терлецкий как-то странно взглянул на меня и не ответил. Развернул тряпку.
– Итальянский, – он взял револьвер, – барабан на пять патронов. Устроен элементарно – вот, смотри…
Он оттянул под стволом какой-то штырь, похожий на шомпол. Ловко откинул барабан в сторону. От пистолета воняло маслом, как от швейной машинки моей покойной бабушки. Я протянул руку.
– Погоди. – Терлецкий достал из коробки патроны и методично один за другим начал вставлять их в барабан. – …три, четыре… Пять!
Барабан встал на место с металлическим щелчком, как у надёжного дверного замка. Бравым жестом шерифа из вестерна Терлецкий крутанул барабан – ладонью! Внутри маслянисто застрекотал оружейный механизм.
– Вот и всё! – Терлецкий опустил револьвер на тряпку, понюхал пальцы.
На плите, захлёбываясь в быстро нарастающей истерике, засвистел чайник. Я встал и выключил газ. Сходил за деньгами, вернулся. Терлецкий курил, стоя у окна. Дотянулся, открыл форточку, стряхнул туда пепел. В кухню ворвался уличный гам, гудки машин, вонь бензина. На затылке Терлецкого проглядывала заметная плешь; интересно, он знает, что начал лысеть?
– Вот идиоты… – не поворачиваясь, он добродушно прокомментировал что-то, происходящее на перекрёстке, – нет, ты только посмотри на троллейбус…
Наша утренняя пробка рассосётся только к полудню. Наверняка Яуза забита до Лефортова. У съезда на набережную вечный затор. Иногда даже ночью. Какой-то дурак догадался поставить стрелку на выезде с Таганки года три назад и превратил перекрёсток в шофёрский ад.
– И ещё… – Терлецкий щелчком отправил окурок на улицу и захлопнул форточку – сразу стало тихо. – И ещё…
Он повернулся, посмотрел на пачку купюр в моей руке.
– Это, – он кивнул в сторону револьвера на столе, – лицензия на убийство. Твоё убийство, понимаешь?
Я не понял, но кивнул.
– Никогда не пытайся напугать, если достал – стреляй. Ты не в кино, это в фильмах ведут разговоры с пистолетами в руках. Для серьёзного человека пистолет в твоей руке – сигнал к немедленному действию. И действие это…
Он щёлкнул пальцами перед моим носом и подмигнул. Без улыбки.
Я неуверенно пожал плечами, посмотрел на револьвер. Тряпка, на которой он лежал, была не только в жёлтых разводах ружейной смазки, на ней темнели бурые пятна чего-то красного, засохшего – тошнотворного.
– Это, – не касаясь, я ткнул пальцем в красное, – что это, Гош?
– Это? – Он взял тряпку, покрутил в руках, поднёс к носу. – Думаю, сацебели.
На углу тряпки я разглядел вышитый орнамент и слово «Арагви».
– Сацебели, – повторил Терлецкий, – Для ткемали слишком красный.
1
Когда вчера вечером позвонили в дверь, я уже был прилично пьян. Что оказалось весьма кстати, поскольку дальнейшее напоминало невразумительный бред, воспринять который адекватно на трезвую голову у меня вряд ли хватило бы здравого смысла. Был правда и минус: спьяну я даже не посмотрел в глазок, а сразу открыл дверь. Моя хмельная уверенность, что это вернулась Янка, оправданием не является.
Злорадно прикидывая, какую роль сыграть – холодного и высокомерного супруга или всё-таки мудрого и душевного мужа, – я отпил из стакана, щёлкнул замком и распахнул входную дверь.
На пороге стояли два незнакомца, один с усами, другой безусый.
– Мы от Янины Викентьевны, – сказал безусый, подталкивая усатого в прихожую. – Войти можно?
Ещё один плюс алкоголя – я совершенно не испугался. Скажу больше, происходящее показалось мне занятным, почти смешным. Янка направила парламентёров – такой нелепости я не ожидал даже от неё. Или прислала за своими тряпками?
– От Янины Викентьевны? Прошу! – барским жестом я махнул в сторону гостиной. – Прошу вас!
Они осторожно сели на диван, впритык друг к дружке. Сам я плюхнулся в кресло напротив. Закинул ногу на ногу. Между нами стоял низкий стол чёрного мрамора; пепельница, сигареты, ополовиненная бутыль коньяка. Я закурил, выпустил дым, стряхнул пепел. Один из гостей, безусый, казался смутно знакомым, оба были примерно моего возраста, может, чуть моложе. От них пахло, как пахнет в такси – дешёвой кожей, одеколоном и прокисшими окурками.
Они молчали, украдкой шарили глазами по интерьеру гостиной. Не думаю, что могли оценить, но интуитивно чуяли – дорого. Резной шкаф, похожий на погребальный саркофаг какого-нибудь тевтонского курфюрста, напольные часы в дубовом футляре с медным ангелом на крыше; на другой стене – подлинник Айвазовского, небольшого формата морской этюд в музейной раме, рядом портрет бабки в полный рост работы Герасимова (холст-масло), тут же парадная сабля – подарок самого Клима Ворошилова с золотой гравировкой на эфесе.
Моя героическая бабка в юные годы устанавливала советскую власть на западных окраинах молодой советской республики, дважды была ранена, ей ампутировали большой палец на левой ноге, чтобы спасти от гангрены; до знакомства с моим дедом, она была любовницей Троцкого, что чуть не стоило ей жизни в середине тридцатых. С Лубянки, где она провела трое суток, её вытащил Будённый, к которому на дачу в Баковку спустя сорок лет она меня возила в гости. Там, в кустах сирени, с другими шалопаями я учился курить взатяжку. То были папиросы «Казбек», которые я тырил из бабкиной сумки, сделанной из кожи настоящего миссисипского каймана – подарок губернатора штата Луизиана.
Сумку эту я отдал Верочке вместе с кучей другого бабкиного барахла. Бабушка к тому времени переехала на Ваганьковское и уже не нуждалась ни в кашемировых платках, ни в норковых шубах. Яна, узнав позднее, довела себя почти до агонии, упрекая меня в криминальном расточительстве на грани с инфантильной дегенерацией.
– Шиншиллу! – кричала Яна. – Кухарке!
Когда она психует, её шея и грудь идёт пятнами. Голос приобретает высокий и чуть гнусавый тембр, такими голосами поют частушки в сёлах средней полосы России.
По интонациям и словарному запасу человек посторонний вряд ли мог догадаться, что моя жена – эта миниатюрная женщина, с крепким выбритым затылком и белобрысой чёлкой, – окончила журфак МГУ, несколько лет руководила отделом писем журнала «Юность», после обозревала культуру на «Эхе Москвы», а сейчас занимает пост администратора ресторана Центрального дома литераторов, что выходит на улицу Воровского, прямо напротив Дома киноактёра.