Это было 16 апреля.
Дул порывистый, холодный, пронизывающий норд-вест, пароход валяло с бока на бок.
Я стоял на верхней палубе и всматривался в открывающиеся суровые, негостеприимные, скалистые, покрытые еще снегом берега.
Первое впечатление было безотрадное, тяжелое, гнетущее.
Словно какое-то чудовище, с покрытой буграми спиной, вытянулось, замерло и выжидает добычи.
– Вон место, где погибла «Кострома», – указывает мне капитан.
Я спускаюсь на нижнюю палубу.
Около иллюминаторов на палубе сменяются лица арестантов. Смотрят, точно вглядываются в берега острова, где придется кончать свой век.
– Не на что и глядеть. Все под снегом.
Качка усиливается. Мы идем Лаперузовым проливом.
Налево – Крильонский маяк. Направо – кипят и пенятся валуны, покрывая Камень Опасности[1]. Впереди надвигается полоса льда. Льдины застилают весь горизонт.
Мыс Жонкьер
Право, это звучит горькой насмешкой.
Провезти людей чуть не кругом света. Показать им мельком уголок земного рая – пышный, цветущий Цейлон, дать взглянуть одним глазом на Сингапур, этот роскошный, этот дивный, этот сказочный сад, что разросся в полутора градусах от экватора, дать полюбоваться на чудные, живописные берега Японии при входе в Нагасаки – на берега, от которых глаз не оторвешь, – для того, чтоб привезти после всего этого к скалистым, суровым берегам, покрытым снегами в половине апреля, в эту страну пурги, штормов, туманов, льдин, вьюг – и сказать:
– Живите!
Сахалин…
«Кругом – вода, а в середине – беда!» «Кругом – море, а в середине – горе!» – так зовут его каторжные.
«Остров отчаянья». «Остров бесправия». «Мертвый остров!» – так называют его служащие на Сахалине.
Остров-тюрьма.
Маяк на мысе Жонкьер около поста Александровского
Если вы взглянете на карту Азии, то увидите в правом уголке действительно что-то похожее на чудовище, вытянувшееся вдоль берега и раскрывшее пасть. Извивалась спина «чудовища». Гигантскими волнами колебалась земля. Волны шли с северо-востока на юго-запад.
Недаром сахалинские горы похожи на огромные застывшие волны, а долины – или пади, как их здесь называют по-сибирски – напоминают собою пропасти, что разверзаются между волнами во время урагана.
Ураган кончен. Чудовище стихло и лишь по временам слегка вздрагивает – то там, то здесь.
Это остров-нелюдим.
Он отделен от земли Татарским проливом, самым вспыльчивым, самым буйным, своенравным, злобным проливом в мире. Проливом, где зимой зги не видно в снежной пурге, а летом штормы сменяются густыми туманами, настолько густыми, что среди этой белой пелены еле мерещится верхушка мачты собственного парохода.
Идя этим проливом, штурманскому офицеру приходится спать урывками по четверти часа, не раздеваясь.
Здесь штиль сменяется свирепым штормом в пять, десять минут. Полный штиль – и вдруг засвистело в снастях: поднимай, а то и руби якоря и уходи в море, если не хочешь быть вдребезги разбитым о камни.
Здесь море – предатель, а берег – не друг, а враг моряка. Здесь надо бояться и моря, и земли.
Сахалин не любит, чтобы останавливались у его крутых, обрывистых, скалистых берегов. На всем западном побережье – ни одного рейда. Дно – гладкая и ровная плита, на которой вас не удержит в шторм ни один якорь.
И сколько пароходов пошло ко дну, похоронено в этом проливе!
Сахалин – суровый и холодный остров.
Его скалистый берег лижет холодное, северное течение, в незапамятные времена прорвавшееся Татарским проливом.
Здесь суровая, лютая зима. Здесь неделями продолжается пурга, крутит огромные смерчи, по крышу засыпает дома.
Здесь безрадостная весна похожа на осень.
Короткое, холодное, туманное лето.
И только осень еще похожа на что-нибудь.
Двадцатого мая я приехал в Онор – дальнее поселье в самом центре острова, а 21-го, проснувшись утром, увидал ясное, свежее, прекрасное зимнее утро.
За ночь выпал снег. Снежная пелена в пол-аршина покрывала всё – крыши и землю, тюрьму и поселье. Снег продержался два дня и сошел только 23 мая. Вот что называется на Сахалине «климатом».
Извилистая спина чудовища, словно дыбом вставшими иглами, покрыта густой хвойной тайгой.
Высокий, обрывистый, отвесный, неприступный берег, по которому зигзагами идут желтые пласты глины, дымчатые – угольного сланца, белые – песчаника. Кое-где проступает ржавчина железной руды.
А наверху – тайга.
Ели и сосны, оголенные, совсем лишенные ветвей с наветренной стороны. Они растут в одну сторону. Вершины сосен вытянулись по ветру, словно дым от пароходной трубы. Словно великаны-деревья, вытянув руки, бегут от этого ужасного берега, от этого сурового, холодного, жестокого моря и ветра.
Заберемтесь вглубь.
Мертвая тишина. Только валежник хрустит под ногами. Остановишься – и ни звука. Ни птичьей песни, ни писка… Жутко становится, как в пустой церкви. Молчанье сахалинской тайги – это тишина заброшенного, оставленного храма, под сводами которого никогда не раздается шепота молитвы.
Глубже в эту страну вечного молчания.
Вот уж и света не видно. Тьма кругом.
Природа Сахалина. Река Агнева
Природа Сахалина. Просека в тайге
Словно огромный баобаб стоит на своих десятках стволов. Это ветер сбил вершины сосен в одну огромную шапку сколотил их ветви и иглы. Образовалась плотная крыша, по которой, кажется, можно ходить!
Здесь давит. Здесь тяжко.
Здесь тяжко даже деревьям. Здесь больны даже эти гиганты. Их стволы искривлены огромными болезненными наплывами.
Вот вам картина природы северного Сахалина.
Двадцать семь лет тому назад (эти строки писаны в 1895 году, когда Транссибирская железная дорога еще не работала] здесь бродили медведи да гиляки[2] – жалкие, несчастные дикари, вряд ли в умственном и нравственном отношении стоящие многим выше своих товарищей по тайге.
Недаром же гиляки верят, что у медведя такая же точно душа, как у гиляка, что душа медведя точно так же идет после смерти к «хозяину», богу тайги, жалуется ему на гиляков, и хозяин судит их как равных. Что медведь даже «женат на гилячке»! До такой степени эти жалкие дикари ставят знаки духовного равенства между собой и медведями.
Теперь в этой стране медведей и гиляков кое-где разбросаны поселья.
Жалкие, типичные сахалинские поселья. Дома, построенные только для того, чтобы иметь право получить крестьянство, брошенные, разоренные, полуразрушившиеся.
И здесь ни звука. То же вечное молчание.
– Да есть ли живой человек?
В двух-трех домах еще живут. Остальные – пустые.
– Ну что? Как живете?
– Какая уж жизнь! Маемся.
– Садите, сеете что?
– Что здесь растет! Одна картошка, да и то с грехом пополам.
Живут молча, угрюмо, каждый уйдя, замкнувшись в себя, тоскливо выжидая, когда кончится срок поселенья, можно будет получить крестьянство и уйти «на материк».