Тинатин Мжаванадзе. Кукури[1]
Когда Сандро понял, что дедушкиной машины нигде нет – после тщательного осмотра и обыскивания двора, гаража, улицы и даже всего большого сада, – он впервые открыто впал в ярость.
То есть раньше он, бывало, злился, но проявлял злость как-то по-северному – замыкался и игнорировал, доводя до бешенства других. До определенного момента этого было вполне достаточно – не так уж часто ему жизнь давала поводы злиться, – но, после того как Дато позвонил и сказал, что дедушки больше нет и Сандро с Мишкой надо ехать на похороны, он немного обуглился, и темное облако заполнило его изнутри.
Я смотрела на него в ошеломлении, хотя отлично его понимала, просто не ожидала, что его прорвет на таком пустяке. Машина! Он и дедушку-то видел последний раз года два назад, что ему та развалюха?!
– Я тебя сто раз просила поехать к ним со мной, они же не вечные, а теперь уже поздно. Сдалась тебе машина! Продали ее.
– И много денег получили? – леденящим душу голосом спросил он и ушел, практически хлопнув дверью.
Не хлопнул, но вообще мог бы.
Папина машина была старой, как чертов котел в аду – проржавевшая от влажного климата, побитая от деревенских колдобин, скрюченная от разного бензина, и только аккумулятор всегда был новенький.
И ее цвет темного шоколада не менялся все 35 лет, что она служила папе Росинантом, – хозяин не любил перемен.
Все дети в семье росли в ней – на ее перекошенных сиденьях, в салоне, пропахшем сеном и дедовой пеной для бритья.
Все дети учились водить машину именно на этом драндулете, на заедающих рычагах и скрипучем руле, и папа знал лучшие места: заброшенный аэродром, безлюдная дорога, сосновый бор на берегу моря.
Особенно, конечно, бор. Он врезан в реальность и в память, как случайная комбинация чисел, открывающая безнадежный сейф.
Там пахло нагретой смолой, йодом, огурцами, ветром и мокрым песком. В самую неподвижную жару среди сосен слегка сквозило зеленоватой прохладой, как будто там стояла божественная очистка пространства.
Иголки с сосен падали, падали без конца, пружиня под ногами, казалось, что в самом деле это будет длиться вечно – пока мы тут, мы не стареем, не умираем, мы попали в капсулу бессмертия: пока идешь к морю, тени скользят по тебе длинными прохладными полосами, и от предвкушения соленой воды кожа покрывается мурашками.
Море тут было посвободнее, чем на городских пляжах, волновалось яростнее, но при этом волны ложились ниже – пологими изгибами, видимо, дно уходило вниз очень постепенно, давая воде возможность дальнего разгона. Тут и мамушки орали чуть ниже регистром – воздух бил в самый центр тревоги и усыплял ее на время.
– Миша, не бери в море Кукури, – угрожающе попросил Сандрик младшего брата. Тот и ухом не повел: он не расставался с Кукури ни днем ни ночью, как же теперь в воду без него.
– Это не твой Кукури, а мой, – твердо парировал мелкий вредина и зашагал к воде по гальке на полусогнутых ножках.
– Кукури, надо же, – засмеялась я. – А как его на самом деле зовут?
– Берт, – нехотя буркнул Сандрик. – Или Эрни.
– Кукури круче, идеально ему подходит, – закрепляя результат его отхода от гнева, я все же не очень кривила душой: имя и вправду смешное, что тут поделаешь. – Есть не хочешь? Вон продают булочки без кишмиша, как ты любишь.
Сандрик помотал головой и сел на покрывало, уткнувшись подбородком в тощие коленки.
– Как вы мне надоели своими грустными носами! – громко заявила я. – Сидите сейчас полчаса тихо, пока я поплаваю! Па, не пускай их в воду!
Мой папа вытирал платком лысину и смотрел в море, где возле самой кромки прибоя Мишка окунал бедного Кукури.
– Дедуля, потом посадишь за руль? – задрал голову Сандрик.
Папа отрицательно качнул головой.
– Детям до двенадцати за руль нельзя, меня оштрафуют.
– Кукуруза, кукуруза, горячая кукуруза, молочная кукуруза, лучшая на пляже!
– И кукурузу не хочешь? А вообще, где это написано – про руль и двенадцать лет?
Папа прикрыл глаза и сел на бетонную ступеньку пляжной лестницы – это мы думаем, что он крепкий, а если вспомнить, сколько ему лет, то лучше заткнуться и не спорить.
Сандрик посмотрел волком и снова уткнул подбородок в колени.
Я вздохнула и пошла в воду.
Полчаса были мои, только мои. Этот поход на море второй половины дня считался компромиссом – единственно правильным считается утренний, еще до восхода солнца, пока вода прозрачная и теплее воздуха, в нее входишь, как в масло, и без памяти висишь в ней, как в материнской утробе, но, во-первых, детей не отодрать от кроватей так рано, а во-вторых, – море с утра хорошее, а потом накаляется, и возвращаться домой очень жарко и тяжело. Море второй половины дня справедливо считается второсортным – в нем уже наплавались (мама говорит прямо – пописали) миллионы народу, смыли с себя все грехи, и вода, понятное дело, уже не вожделенной прозрачности небесной слезы, и все же, как говорит опять-таки мама, море имеет способность к самоочищению – просто эту воду не надо глотать.