День был серый. В это утро разум покинул его и оставил тело блуждать внизу. Под флуоресцентными лампами порожнее тело апатично выполняло рутинные действия, тогда как его душа витала над проходами и думала только о завтрашнем дне. Завтра – вот чего стоило ждать с таким нетерпением.
Шагги[1] методично готовился к своей смене. Все маслянистые осадки из кастрюль были слиты в чистые подносы. Кромки протерты от брызг, которые быстро буреют и уничтожают иллюзию свежести. Ломтики окорока красиво разложены на тарелке и украшены искусственными цветочками петрушки, оливки развернуты так, чтобы вязкий сок стекал, словно слизь, на их зеленую кожуру.
Энн Макги имела наглость позвонить этим утром и снова сказаться больной, оставив его один на один с неблагодарной задачей обслуживать его прилавок деликатесов и ее гриль-бар. Ни один день не начинался хорошо, если тебе предстояло прожарить шесть дюжин сырых курочек, а сегодня – надо же, чтобы именно сегодня – все это лишало его сны наяву сладости.
Он нанизал всех холодных, мертвых птиц на промышленные шампуры и аккуратно установил в ряд. Они лежали там, словно безголовые младенцы, со щетинистыми крылышками, скрещенными на их маленьких жирных грудках. Было время, когда он возгордился бы таким порядком. Вообще-то пронзить пупырчатую розовую плоть не составляло труда. Сложнее было сопротивляться желанию сделать то же самое с покупателями. Они прижимались к горячему стеклу и внимательно разглядывали каждое тельце. Они выбирали только лучших птиц, не давая себе отчета в том, что выращивание по методу «клеточной батареи» обеспечивает полную одинаковость продукта. Шагги стоял, пожевывая щеку задними зубами, и позволял себе реагировать на их нерешительность натянутой улыбкой. А потом пантомима начиналась по-настоящему. «Дай-ка мне сегодня три грудки, пять ножек и тока одно крылышко, сынок».
Он молился, чтобы господь дал ему силы. Почему больше никто не покупает целую курицу? Он поднимал тушку длинной вилкой, стараясь не прикасаться к птице своими руками в перчатках, потом аккуратно, оставляя шкурку, разреза́л тушку поварскими ножницами. Он чувствовал себя полным идиотом, когда стоял, освещаемый огнем жаровни. Голова потела под сеточкой для волос, рукам не хватало силы, чтобы искусно разрезать спинку тупыми ножницами. Он слегка горбился, чтобы наилучшим образом направить свои спинные мышцы на помощь запястьям, и все время улыбался.
Если же ему сильно не везло, курочка соскальзывала со щипцов и шлепалась на грязный пол. В таком случае ему приходилось делать виноватое лицо и доставать другую птицу, но грязная тушка у него никогда не пропадала. Когда женщина отворачивалась, он возвращал птицу с пола к ее сестрам под жаркий желтый свет. Он вполне себе верил в необходимость соблюдения гигиены, но эти маленькие частные победы помогали ему выпустить пар. Большинство критиканствующих мужеподобных домохозяек, покупавших у него провизию, заслуживали нахлобучки. Его загривок покрывался краской, когда они свысока смотрели на него. В особенно плохие дни он напихивал в тарамасалату[2] самые разные виды своих телесных выделений. Он продавал это буржуазное говно в огромных количествах.
Он работал у Килфизеров уже больше года. У него и в мыслях не было задерживаться здесь так долго. Просто ему приходилось кормить себя и каждую неделю платить за жилье, а на работу его брали только в супермаркет. Мистер Килфизер был тот еще скупердяй: он предпочитал нанимать тех, кому можно не платить полное взрослое жалованье, и Шагги обнаружил, что может работать короткими сменами, подгоняя их под свое нерегулярное школьное расписание. В своих снах наяву он все время собирался выйти в люди. Ему всегда нравилось расчесывать волосы, играть с ними – единственное занятие, за которым время летело стрелой. Когда ему стукнуло шестнадцать, он пообещал себе, что поступит на парикмахерское отделение колледжа, расположенного к югу от реки Клайд. Он собрал все свои творческие идеи, скетчи, которые перерисовывал из каталога «Литтлвудс», и страницы, вырванные из журналов «Санди». Потом он отправился в Кардональд-колледж[3] узнать о вечерних занятиях. Он вышел из автобуса на остановке близ колледжа вместе с полудюжиной восемнадцатилетних ребят. Одеты они были по последнему писку моды и говорили со звонкой самоуверенностью, скрывавшей их волнение. Шагги двигался в два раза медленнее их. Когда они исчезли за дверью колледжа, он перешел на другую сторону улицы и сел в обратный автобус. На следующей неделе он начал работать у Килфизеров.
Бо́льшую часть утреннего перерыва он провел, размышляя о помятых консервных банках в уцененных товарах. Он нашел три маленькие консервные банки шотландского лосося, они были почти целехонькие, только этикетки ободраны. На остатки своего жалованья он купил, как обычно, немного овощей, положил рыбные консервы в свой старый рюкзак, запер все в своем шкафчике. Он поднялся по лестнице в столовку для персонала и, проходя мимо стола, за которым сидели студенты, постарался напустить на себя беззаботный вид; этим студентам доставались легкие летние смены, а во время перерывов они с важным видом сидели, обложившись папками с учебными пособиями. Он, устремив взгляд куда-то вдаль, сел за угловой столик поблизости от девиц-кассирш.
На самом деле девицы были тремя жительницами Глазго средних лет. Эна, их предводительница, была тощая как жердь женщина с лицом покериста и сальными волосами. Брови у нее были совсем незаметные, но зато под носом красовались реденькие усики, и Шагги это казалось несправедливым. Эна была женщиной грубоватой даже для этого района города, что не мешало ей быть доброй и щедрой, какими нередко бывают люди, которым нелегко живется. Нора, младшая из этой троицы, носила прилизанные волосы, туго стянутые сзади резинкой. Глаза у нее, как и у Эны, были маленькие, взгляд пронзительный, в свои тридцать три она была матерью пятерых детей. Последней в группе была Джеки. Она не походила на двух других тем, что очень напоминала женщину. Джеки была безудержной сплетницей, крупной, пышногрудой – не женщина, а мягкий диван. Именно она больше всех и нравилась Шагги.