Василий Авенариус - Школа жизни великого юмориста

Школа жизни великого юмориста
Название: Школа жизни великого юмориста
Автор:
Жанры: Русская классика | Литература 19 века
Серии: Нет данных
ISBN: Нет данных
Год: Не установлен
О чем книга "Школа жизни великого юмориста"

«…Мнительный по природе Гоголь настолько вдруг упал духом, что, уткнувшись в свой плащ, почти не глядел уже по сторонам. Да правду сказать, и глядеть-то было не на что: от заставы вплоть до Обуховского моста попадались только там да сям убогие, одноэтажные домишки, разделенные между собою длиннейшими заборами и пустырями. Пробивавшийся сквозь замерзшие окна этих домиков скудный свет был единственным уличным освещением, если не считать натурального освещения бесчисленных звезд, все чаще и ярче проступавших в вышине на темном фоне неба…»

Бесплатно читать онлайн Школа жизни великого юмориста


Глава первая

С заоблачных высей на четвертый этаж

– Якиме!

– Эге!

– Не видать еще заставы?

– Не видать, панычу.

Первый голос исходил из глубины почтовой кибитки; второй отзывался с облучка и принадлежал сидевшему рядом с ямщиком малому из хохлов: национальность его обличалась как характеристичным выговором уроженца Украины, так и висячими колбасиками усов, заиндевевших от декабрьского мороза и придававших нестарому еще хлопцу вид сивоусого казака.

Нетерпеливый паныч ему, однако, не поверил. Приподняв рукою край опущенного рогожного верха кибитки, он высунул оттуда свой длинный, загнутый крючком ном. В самом деле, впереди тянулось бесконечной лентой царскосельское шоссе с двумя рядами опушенных снегом берез и терялось вдали в полумраке ранних зимних сумерек; по сторонам же безотрадно расстилались однообразною белою скатертью поля да поля, по которым разгуливал вольный ветер. Налетев на кибитку, он не замедлил обвеять снежным вихрем любопытствующий нос, да кстати пустил целую пригоршню порошистого мерзлого снега и под кузов кибитки к сидевшему там другому молодому путнику, так что тот взмолился ради Христа опустить рогожу и плотнее запахнулся в приподнятый воротник своей меховой шубы.

То были двадцатилетний Гоголь и его однолеток, однокашник и друг детства – Данилевский. Полгода назад – в июне 1828 года, – окончив вместе курс нежинской гимназии «высших наук» с чином четырнадцатого класса, они направлялись теперь в Петербург – один для гражданской карьеры, другой – для военной, для которой, впрочем, ему предстояло еще сперва одолеть военные науки в школе гвардейских подпрапорщиков.

– Мы точно обменялись натурами, – заметил приятелю Гоголь, – ты мерзнешь в своем еноте, а я в моем старом плаще не чувствую даже мороза. А отчего? Оттого, что я буквально горю нетерпением…

– Да и мне очень любопытно взглянуть на Петербург, – отвечал Данилевский, – что это за диковина – Невский проспект?

– А знаешь что, Александр, – подхватил Гоголь, – как только прибудем, так тотчас же отправимся на Невский?

– Понятно, если вообще поспеем. Ведь теперь, пожалуй, седьмой уже час, а когда еще порешим с квартирой, когда доберемся до Невского…

– Правда, правда, черт возьми! Как, бишь, был тот адрес, что ты записал для нас на последней станции?

– У Кокушкина моста, дом Трута.

– Верно. Эй, ямщик! Ямщик обернулся.

– Что, барин?

– Далеко ли от Кокушкина моста до Невского?

– От Кокушкина? Да версты полторы, почитай, будет.

– А когда закрывают на Невском магазины?

– Да которые в восемь, которые в девятом.

– Ну вот, ну вот! Наверное, опоздаем.

– Так хоть на красавицу Неву полюбуемся, – сказал Данилевский. – Ведь Кокушкин мост, ямщик, через Неву?

– Эвона! – усмехнулся ямщик. – Через Катерининскую канаву. До Невы оттоле сколько еще улиц и переулков. Да и смотреть-то на Неву чего зимою? А вот тебе и Питер.

– Где? Где?

Ямщик указал кнутовищем направо и налево:

– Вон огонечки светятся.

В самом деле, в отдалении и справа и слева сквозь вечерний сумрак мелькали, мигали десятки, сотни огней.

– Наконец-то! – заликовал Гоголь. – Александр! смотри же, смотри: Петербург!

Оба чуть не на полкорпуса высунулись из-под кузова кибитки.

– Ну, Невского тут, пожалуй, и не разглядишь, – заметил Данилевский.

– А я уже совершенно ясно вижу!

– Внутренним оком поэта?

– Вот именно. Вокруг каменные громады в пять, в шесть, в десять этажей… Колонны, балюстрады, гранитные ступени; по бокам – львы да сфинксы; в нишах статуи… Великолепие и красота изумительные, неизобразимые!.. А это что в окошке магазина? Фу ты пропасть! Целый Монблан, Эльбрус книг самоновейших, неразрезанных, с свежим еще душком типографской краски, слаще амбры и мирры… Ай-ай-ай, что за миниатюрное издание! Душу отдать – и то мало… А там вдали что светится, играет таким ярким огнем, что перед ним все эти бесчисленные брызги ламп, свечей и фонарей как плошки меркнут? Не комета ли? Нет, адмиралтейский шпиль – путеводная звезда для всего Петербурга, для всей России!.. Черт тебя побери, Петербург, как ты хорош!

– Ты, Николай, сегодня что-то особенно в ударе, – прервал Данилевский разглагольствования своего друга-поэта. – Молчишь себе, молчишь, да вдруг прорвешься. Но видишь ты до сих пор один каменный бездушный город…

– Бездушный! Сам ты, душенька, бездушный, коли эти камни душе твоей ничего не говорят! Но вот тебе и люди: каждый в отдельности среди этих вековечных созданий человеческой мысли, человеческого искусства – мелкий, ничтожный мураш, но в массе – внушительная сила.

Какое торжество готовит древний Рим?
Куда текут народны шумны волны?..
Кому триумф?..[1]

Все, вишь, останавливаются, озираются на одного человечка, который скромненько плетется по тротуару. Кто же сей? С виду он неказист и прост, но всякий его оглядывает с особенным почтением, всякий готов воскликнуть: «Да здравствует Гоголь! Нагл великий Гоголь!»

Выкрикнул это будущий триумфатор с таким одушевлением, что поперхнулся, захлебнулся морозною струею ударившей ему прямо в лицо и в рот сиверки и жестоко раскашлялся. Данилевский поспешил усадить приятеля на место и спустить сверху рогожу в защиту от нового порыва ветра.

– Экий ты, братец! Здоровье у тебя и без того неважное, а матушка твоя взяла с меня слово беречь ее Никошу как зеницу ока. Того гляди, схватишь капитальную простуду.

Гоголю было не до ответа: в течение нескольких минут он беспрерывно кашлял и сморкался.

– А вона и трухмальные! – раздался тут с облучка голос возницы.

– Какие трухмальные? – переспросил Данилевский.

– А ворота, значит. Данилевский расхохотался.

– Триумфальные! Ну, брат Николай, как бы твой триумфальный въезд не обратился тоже в трухмальный.

Кибитка остановилась у городской пограничной гауптвахты перед спущенным шлагбаумом. Подошедший солдат потребовал у проезжающих паспорта. Когда он тут посветил фонарем под кузов кибитки, у него вырвалось невольно:

– Эй, барин! Да ты ведь нос себе отморозил. Гоголь схватился рукою за нос, который у него давно уже пощипывало.

– Ну, так, напророчил! – укорил он приятеля. – Не угодно ли делать завтра визиты с дулей вместо носа!

– Снегу, Яким, поскорее снегу! – заторопил Данилевский, которому было уже не до шуток.

Пока оттирали злосчастный нос, паспорта на гауптвахте были справлены и шлагбаум поднят.

– С Богом!

Мнительный по природе Гоголь настолько вдруг упал духом, что, уткнувшись в свой плащ, почти не глядел уже по сторонам. Да правду сказать, и глядеть-то было не на что: от заставы вплоть до Обуховского моста попадались только там да сям убогие, одноэтажные домишки, разделенные между собою длиннейшими заборами и пустырями. Пробивавшийся сквозь замерзшие окна этих домиков скудный свет был единственным уличным освещением, если не считать натурального освещения бесчисленных звезд, все чаще и ярче проступавших в вышине на темном фоне неба.


С этой книгой читают
«В необычную пору дня, в 9-м часу утра 12 августа 1811 года по Невскому проспекту, усаженному еще в то время четырьмя рядами тощих лип, катился щегольский фаэтон. Маленький грум в парадной ливрее сидел сзади, на возвышенных запятках, со скрещенными на груди руками, потому что экипажем правил сам владелец его, молодой еще человек, лет 26-ти. Полное и красивое лицо его дышало душевным благородством и неподдельною добротой. В быстрых глазах его свет
«Из книжного магазина Исакова в гостином дворе выходила, в сопровождении лакея в ливрее, молоденькая, статная барышня в щегольской шапочке с белым барашковым околышком и в шубке, опушенной тем же белым барашком. Ничем не связанные пышные кольца остриженных по плечи каштановых волос вольно раскачивались вкруг хорошенькой ее головки, лучшую часть которой – выразительные, темно-синие глаза – скрывали, к сожалению, синего же цвета очки. Небольшой пух
«Было то в первой половине января 1825 года. В селе Тригорском (Опочецкого уезда, Псковской губернии), в доме вдовы-помещицы Прасковьи Александровны Осиповой (урожденной Вымдонской, по первому мужу – Вульф) вечерний самовар был только что убран из столовой, и хозяйка с тремя дочерьми и единственным гостем перешли в гостиную. На небольшом овальном столе перед угловым диванчиком горела уже лампа под зеленым абажуром. Сама Прасковья Александровна ра
«Скончалась императрица Анна Иоанновна в своем петербургском Летнем дворце, оттуда же должно было последовать и ее погребение. На другое утро по ее кончине, 18 октября 1740 года, младенец-император Иоанн Антонович был перевезен в Зимний дворец, вместе с ним переселились туда и его молодые родители – принцесса Анна Леопольдовна и принц Антон-Ульрих. Регент, герцог Бирон, еще накануне заявил, что сам он не покинет Летнего дворца, пока тело незабвен
«Однажды, когда три добрых старца – Улайя, Дарну и Пурана – сидели у порога общего жилища, к ним подошел юный Кассапа, сын раджи Личави, и сел на завалинке, не говоря ни одного слова. Щеки этого юноши были бледны, глаза потеряли блеск молодости, и в них сквозило уныние…»
«В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, в тридесятом царстве стоял, а может, и теперь еще стоит, город Восток со пригороды и со деревнями. Жили в том городе и в округе востоковские люди ни шатко ни валко, в урожай ели хлеб ржаной чуть не досыта, а в голодные годы примешивали ко ржи лебеду, мякину, а когда так и кору осиновую глодали. Народ они были повадливый и добрый. Начальство любили и почитали всемерно…»
«Я сначала терпеть не мог кофей,И когда человек мой ПрокофийПо утрам с ним являлся к жене,То всегда тошно делалось мне…»
«Среди кровавыхъ смутъ, въ тѣ тягостные годыЗаката грустнаго величья и свободыНарода Римскаго, когда со всѣхъ сторонъПорокъ нахлынулъ къ намъ и онѣмѣлъ законъ,И поблѣднѣла власть, и зданья вѣковагоПодъ тяжестію зла шатнулася основа,И свѣточь истины, средь бурь гражданскихъ бѣдъ,Уныло догоралъ – родился я на свѣтъ»Произведение дается в дореформенном алфавите.
«Кто пишет о своем прошлом на девятом десятке бурно прожитых лет, тому это понятно.Жаркий июльский день. Листок осины не шевельнется. Я сижу с тетрадкой и карандашом на моей любимой скамеечке в самом глухом углу «джунглей», над обрывом извилистого берега Москвы-реки…»
«В декабре 1917 года я написал поэму „Петербург“, прочитал ее своим друзьям и запер в стол: это было не время для стихов. Через год купил у оборванного, мчавшегося по улице мальчугана-газетчика „Знамя труда“, большую газету на толстой желтой бумаге. Дома за чаем развертываю, читаю: „Двенадцать“. Подпись: „Александр Блок. Январь“…»
Доктор Грейсон усыновляет паренька из приюта. Он хочет доказать своему приятелю, что при правильном воспитании из любого мальчишки можно вырастить настоящего джентльмена. Кто же мог подумать, что мальчуган окажется отъявленным сорванцом! План доктора оказывается под угрозой…Для среднего школьного возраста.
После смерти родителей Беатрис Трэверс остается на попечении бабушки и тетки. Через несколько лет бабушка оказывается на грани финансового краха и вынуждена отдать внучку под присмотр дальних родственников. Двенадцатилетней Беатрис из английской провинции предстоит отправиться в далекую Америку. А там в это время в самом разгаре война за независимость. К тому же кузен Джон, который станет опекуном, ждет вовсе не девочку, а одного из ее братьев… Ю