Начальник коломенской почты Феликс Янович Колбовский после окончания службы, как правило, устремлялся поскорее домой, чтобы там скоротать вечер за свежей книгой и чашкой горячего шоколада – детское пристрастие, которое неизменно удивляло его кухарку Авдотью. Но если же день выдавался теплым, то, завершив службу, Феликс Янович шел на берег Москвы-реки – благо, ходу было не больше пяти минут – и садился наблюдать за вечерним солнцем. Не всегда Колбовский успевал к закату: иногда дела отпускали лишь тогда, когда горизонт уже едва алел под пурпурным небесным платом. Но Феликс Янович все равно садился на скамью и смотрел на небо, ощущая, как вечерняя прохлада наполняет душу спокойствием. Уединение и закаты – две вещи, которые исцеляли от любой тревоги.
Однако в тот апрельский вечер его уединение было неожиданно нарушено. А нарушительницей выступила Аглая Афанасьевна, дочь покойного купца Рукавишникова и романтичная старая дева.
Рукавишникова присела рядом с ним на скамейку, возбужденная и счастливая – словно торопливая весна и с ее душой сотворила быстрые и внезапные перемены.
– Прошу меня простить, Феликс Янович, – торопливо заговорила она, краснея. – Знаю, вы не терпите, когда вас здесь тревожат. Но я не в силах молчать! Должна излить душу хоть кому-то. А кому кроме вас?
Феликс Янович невольно улыбнулся. Своей патетичной манерой изъясняться Аглая Афанасьевна вызывала неизменные насмешки в коломенском обществе. Однако его самого такой стиль речи, скорее, трогал – он, как и почерк Аглаи Афанасьевны выдавал в ней крайне романтичную, чувствительную, хотя и довольно робкую особу.
– Располагайте мной, – сказал Колбовский без обиняков. – Мы же, смею надеяться, друзья. А меж друзьями допустимы подобные вольности.
– Спасибо вам! – выдохнула Рукавишникова. – Вы, наверное, заметили, что я веду довольно обширную переписку. И среди моих визави – выдающиеся литературные таланты современности!
Последнее она сказала с очевидным оттенком гордости в голосе.
– Да, понимаю, – подтвердил Колбовский. – Вы получили хорошее известие от кого-то из ваших любимых литераторов?
– Более чем хорошее, Феликс Янович, – Аглая Афанасьевна восторженно всплеснула руками. – Сам господин Муравьев в ближайшее время изволит посетить Коломну! Моя просьба к нему не осталась неуслышанной, и скоро мы все сможем насладиться его обществом! Согласитесь, это просто великолепная новость!
– Да, но…
Феликс Янович несколько растерялся. Безусловно, новость была не просто хороша, а достойна лучших гостиных города. Но сколь хороша, столь же и сомнительна
– Вы имеете в виду Алексея Васильевича Муравьева? – на всякий случай уточнил он у Рукавишниковой.
– Ну, конечно же! – ответила она. – Разве есть иные поэты Муравьевы?
Удивление Феликса Яновича было легко понять. Алексей Васильевич Муравьев находился в зените поэтической славы. Его звезда стремительно взлетела на литературный горизонт около трех лет тому назад. Говорили, что при недюжинной одаренности и плодотворности, Муравьев также хорош собой, умен и отличается прекрасными манерами. За какой-нибудь год с момента первой публикации, он стал любимцем столичного общества, а еще за пару лет – признанным авторитетом в мире современной российской литературы. Вдобавок ко всему он был молод и холост, что внушало нескончаемые надежды сотням романтичных барышень, засыпающих с томиком любимых стихов под подушкой.
Колбовский мог бы поверить, что Муравьев по доброте душевной ответил на пару писем Аглаи Афанасьевны. Но даже если Алексей Васильевич, действительно, проявил такую отзывчивость, совсем немыслимо было представить, что он приедет сюда, дабы почитать стихи перед местным обществом. Поэтому Феликс Янович и молчал, не зная, как отозваться на странную новость. Однако же Аглая Афанасьевна заметила и верно истолковала его замешательство.
– Понимаю, вы мне не верите, – мягко сказала она, – Да, подобные кульбиты судьба делает крайне редко. Потому моя новость столь ошеломительна. Но вы убедитесь, что она правдива! И очень скоро! Все узнают, что я не какая-нибудь юная восторженная дурочка! Все поймут, что я тоже достойна уважения!
Последние пару фраз Аглая Афанасьевна произнесла дрогнувшим голосом, и Феликс Янович заметил, что на ее глазах блеснули слезы. Он аккуратно, кончиками пальцев коснулся плеча Рукавишниковой.
– Поверьте, Аглая Афанасьевна, никто не считает вас восторженной дурочкой.
– О, нет, Феликс Янович, считают, – та горько усмехнулась. – Возможно, в силу вашего добродушия вы этого не замечаете. Но они все смотрят на меня свысока – как на дуреху.
Рукавишникова кивнула в сторону города.
– Они все считают, что я придумываю насчет своей переписки! Мол, никто из литераторов не захочет вести беседы с обычной провинциальной девицей. Но я… я не лгу! Просто в этом торгашеском городе никто не понимает меня!
Давняя обида волной поднялась на поверхность души и захватила Аглаю Афанасьевну целиком. Ее тонкие губы дрожали, чудесные серые глаза помутнели от слез. Пальцы, затянутые в черные шелковые перчатки бессильно комкали платок.
Начальник почты понимал, о чем говорит Аглая Афанасьевна. К девице Рукавишниковой в Коломне относились со смесью жалости и насмешки. Ее род был старообрядческим, и обычная отцовская строгость в семье укреплялась еще высокой религиозностью, а также требованием неустанно пестовать свой дух. Несмотря на то, что Рукавишников имел со своей лавки неплохие барыши, дома он отличался редкой скаредностью. Так, для освещения комнат жене и дочери дозволялось использовать только свечи, печь топилась лишь по необходимости, стол был скудным и постным почти все время, кроме великих праздников. На увеселительные мероприятия вроде ярмарок и гуляний Рукавишниковы не ходили. Словом, Афанасий Матвеевич рьяно делал все для спасения души супруги и единственной дочери.
Феликс Янович очень редко видел Рукавишникова, поскольку газет тот не выписывал и не признавал, а письма отправлял крайне редко. Что касается его домочадцев, то Колбовский долгое время был уверен в их неграмотности. Поэтому пять лет назад он столь изумился, увидев в почтовом отделении Аглаю Афанасьевну. И совсем уже безмерным было его удивление, когда она захотела выписать несколько литературных журналов.
В тот год оба родителя Аглаи Афанасьевны один за другим скончались от холеры, оставив почти тридцатилетнюю девицу наследницей дома и довольно крупного состояния. А также – хозяйкой самой себе. Афанасий Матвеевич назначил опекуном Аглаи своего дальнего родственника, но тот проживал где-то в Сибири, имел там большие торговые дела, а потому – не испытывал никакой охоты менять место жительства. Опекунство его ограничилось приездом на похороны и дальнейшими редкими открытками девице Рукавишниковой, которая осталась по большей части предоставленной самой себе.