* * *
И он уходит, сбросив плащ с руки, зажав в руке счастливую монету,
искать другую стильную планету, и наплевав давно уже на эту,
оставив тут интриги, склоки, плач…
Пройдёт три года, брошенных в пыли дорог, хайвеев, встреч и расставаний,
пройдёт и квинтэссенция всех маний, и паника познаний и дознаний,
как будто растворяются вдали…
Он ненавидит склочность городов, ажурность зданий, вычурность конструкций,
все методы дедукций и индукций и конформизм, что освятил Конфуций,
к чему, он сам не знает, но готов…
Походы в бар, соседний, за углом, там градусы иллюзий, жажда смака,
там Три сестры, и Бег, и Тропик Рака, О, дивный новый мир – Рамона, где Итака?
молчим, молчим, и ждём, и пьём, и ждём…
Оттуда Путешествие на край…, в ночи и Пене дней… до Чевенгура,
Невыносима лёгкость бытия, невыносима Пустота и Дура,
смесь стоика и в чём-то Эпикура,
Сто лет… Над пропастью – и снова отползай…
Звучит не джаз, не реквием, не блюз, тут Пересмешник с Фаустом смеются,
и крутится замызганное блюдце, на Ярмарке тщеславий слёзы льются,
и Трём Товарищам опять не выпал туз…
Обычный гам, и шум, и суета, привычность жизни замкнутого бара,
за столиком налево – та же пара, пронзительность набоковского Дара,
Играем в бисер – выдайте счета…
Женя Гершман. «Вильем» (деталь). Холст, масло. 30×67 дюймов
* * *
Что за прелесть растёт в одночасье и всё по-прямой,
и не в губы уже, как бы в пасть – я, только с рваной,
избитой спиной,
и копает со дна эта страшная странная драга,
только катит во сне белопенный ревущий Бискай,
не в объём, а на плоскость – в равнину, в без край,
ты ж смеёшься и плачешь, услышав пророчество мага,
отступив на два шага…
Хорошо бы на память все Книги Исходов прочесть,
под весёлые блюзы и стук отжигающих шпилек,
под которые стелена чистая, свежая жесть,
составляя Исходам в уме панегирик…
Ты стоишь перед некой условной чертой,
этой вечной уже, залитой под тобой мерзлотой,
и спиной, и спиной – понимаешь, что сзади лишь враг,
как отшельник уходишь уже ни за что,
только тельник и душу порвёшь на все сто,
тут смеётся, не плачет продуманный маг,
наступая на шаг…
Хорошо бы не солью питаться, а соком земли,
разжигая глаза изумительным солнечным блеском,
но святые навеки отсюда ушли
под стенанья с винтовочным треском…
И горит, разжигаясь костёр, или знак, или купол,
в этом споре пустых, обезличенных кукол,
в череде нескончаемых сумрачных драк,
не найдёшь, не находишь, по-первой, приют,
только спермой со злобой плюют,
и заходится в крике озлобленный маг,
тут ступаешь на шаг…
Не наденешь уже с рукавами актёрский хитон,
и проходят катрены сквозь жизни с боями,
разломав этот старый гнилой лонжерон,
и на спор с рубаями…
Что-то скажет навскидку, в огляд Робеспьер,
может, он бестелес, эшафот опустел,
может, есть исторический слепленный брак,
и не мил белый свет, белый свет только сер,
зря строчил на равнину Вольтер,
ухмыляется тут одуревший с беспамятства маг,
отступая на шаг…
Медный хор этих труб окружил Иерихон,
ноты тут же сдаются в тираж и в печать,
этот хор для окрестных поющих сторон
надо лишь здравосмысленно перекричать…
И идёт, будто что-то впервые, на слом,
и пьянит и дурманит, как с водкою ром,
и исписаны красные стены, как стены рейхстага,
под оркестр винтовочных флейт
открывается гейт,
под стенанья уже уходящего мага,
тут ступай на три шага…
* * *
Просыпаешься долго, не в силах расстаться с подушкой,
как иголка, пронзает в уме взглядом кто-то за мушкой,
под глазами круги – кадыки вверх и вниз у гелотов
выпирают, глотая и сухо смотря в телевизор,
выступают там тая – Высоцкий и Галич и Визбор,
связки вроде туги, но немы посреди идиотов…
Нет пределов, неважно какая у моря погода,
что-то Спартой запахло, разделов нам мода
пришлёт,
мы привыкли по лезвию все и всегда на измене,
выпив кофе-гляссе, доктор Фауст на сцене
споёт…
Раздвигая руками, за бёдра схватив, как за ствол,
мы насилуем истину, бросив последнюю шлюхой,
забираясь с ногами на собственный письменный стол,
чтоб зачать – после нас хоть потоп, но с непрухой…
Заселяясь на спор и неважно куда на отшибе,
ногу вновь на упор, как при сильном ушибе
сведёт,
и опять ночью мучит всё тот же немыслимый бег,
значит, скрючит, и Хлудов, вновь взявшись за стек,
в бессознанке уйдёт…
Вроде так же смешно, веселятся и бродят все соки,
и вещают – грешно – подзаборные шлюхи-пророки,
насторожены руки, глаза у пилотов,
нет опаски и рулят налево-направо,
только порваны связки и зря им поёт Окуджава —
нет ни скуки, ни слуха уже у гелотов…
Мода вновь устарела и в миг, только в классике суть,
и опять этот пик, на палитре в цветах жирно муть
громоздится,
за Итакой уже всех сочли черенком, паруса в прах развеяли
и сквозь стену прошли чередком тонкошеии
лица…
Как слепые, стуча по заборам искусно,
где уж Лазарю встать, открестясь, под ружьё,
мы насилуем истину, может и грустно,
ожидая ответ от неё…
* * *
Брошено что-то светлое, брошено прямо в грязь,
вылезло несусветное – подлая, пьяная мразь…
Как под окном примято – след от былых баллад,
многое тут изъято с бесправием на возврат…
Брошенный мир сомнамбул, скинутый прям на край,
месиво старых ампул – страждущий – подбирай!
Полуседой ландшафт, крашенный чем-то серым,
зеркало полуправд – некогда бывшее целым…
Играми всех теней сжаты время и цели,
и темнота темней в видящем всё прицеле…
Кто-то бредёт наощупь, кто-то сливается с серым,
брошена светлая площадь под ноги пьяным мегерам…
Строятся эпигоны – все в антураже и блеске
с привкусом пьяной зоны в пошлом, страшном бурлеске…
Лица зачем-то скрывали, прятались по углам,
в этом смешном карнавале рубят и жизнь пополам…
Бурлеск не изменчив в лицах, фото уже цветные,
пенится в колких шприцах, рёвом ревут пивные…
Ну-ка, за стол пророка, смотрит на нас обалдело,
горло сожмите до срока – доброе это дело!
Пусть пребывает под хмелем, ластятся к вещему бабы,
проповедь сразу поделим, а имя – забыть пора бы…
Кто-то возьмёт гитару, улыбкою озарив,
шумному, пьяному бару выставив в морду гриф,
вспомнит слово – свобода, сквозь давящий горло гнев,
неточности перевода – «Revolution» по-русски спев!
А с уголка угрюмо… ярко сверкает взгляд,
в всполохах пьяного шума вертится циферблат…
Столик налево – софисты и охают праотцы,
на сцене уже нудисты вяжут и рвут Лао Цзы…
Где тут до эйфории – брось колокол, Хемингуэй!
Не слышен ответ Марии в криках – “Скорей налей!”
Что ж ты горло неволишь, не слышишь страждущих душ,
это же жизнь всего лишь, рваная жизнь, к тому ж…
* * *
Ты живёшь иногда, не имея лица, только голосом ставя пробелы,
наугад, наобум, как руками слепца, понимаешь, что вроде и целы…
Этот мир, как свернувшийся ласковый кот, начеку, наготове, на взводе,
а по мне – настоящ только тот сумасброд, отыгравший ноктюрн на природе…
И не в залах концертных рождается весть, от которой сжимаются души,