Повесть
Автор: Бердан Рамзеич
Я снова ехал. Я не получал удовольствия от поездок, равно как и ни от чего другого. И все же это встряхивало и мобилизовывало. Я жил вокруг дороги – день в сборах, вне дома и несколько дней после возвращения. Остальное сложно было назвать жизнью. Я видел в этом иронию судьбы. Поездки, как один из самых ненавистных мне когда-то процессов, стал жизненно важным для меня.
На соседнем кресле сидела девушка. Не красивая, но тонкая и изящная. Она игриво закинула ногу на ногу; ее личико раскраснелось от духоты автобуса и иногда она по-детски подносила пальцы к губам чем будила не хорошие мысли и распаляла мою упорно подавляемую сексуальную энергию. Глядя краем глаза на девушку, я чувствовал, что в эту поездку что-то произойдет.
Позади меня сидел ребенок с матерью. Еще на выезде из города, стоя в пробке, я понял, чем грозит обернуться поездка. Помимо духоты, воздух наполняла суета, создаваемая чужим ребенком. Столь же быстро я понял, что с ребенком, как и с духотой, ничего не поделаешь.
Город и хвост пробки медленно оставались позади. Французский автобус вытягивался из них медленно и болезненно, как иголка из вены на руке. Я был капелькой крови этих вен в полости иглы – соленой, маленькой и никчемной.
Автобус был тесен. Предназначенный для узких улиц Парижа и Милана, он глупо смотрелся в сибирских широтах. Я сидел за водителем и мог в лобовое стекло обозревать те самые широты, которые уже успели изрядно мне примелькаться и надоесть. В левое колено мне упирался огнетушитель, я был зажат теснотой кресла – тело страдало от заданных рамок.
Вперед смотреть не хотелось. Я не ехал, а уезжал. И я был рад уже тому, что не смотрю назад.
Я бежал из душного города, в не менее душный, но другой. Я не хотел признаваться себе, но краем сознания понимал, что спасался именно дорогой. Не хотел признаваться, потому что мне всегда были противны дороги и перемещения по ним. И если я начал спасаться поездками, значит дело дрянь. Значит, я достиг определенной черты и уперся в нее кончиками пальцев ног.
Что входило в мои планы на ближайшие дни? Я не очень четко представлял. Пить, на сей раз – вне дома. Общаться с Костей, на встречу с которым я ехал. К моему сожалению, не долго.
Костю я видел обычно раз в год. Эта встреча была первой после пандемии и впервые за всю нашу дружбу должна была пройти на нейтральной территории. До этого мы по очереди ездили друг к другу, не считая двух последних лет. Костя был моим последним другом.
Я боялся, что эта встреча тоже может стать последней. Мы много говорил в последнее время об отъезде из страны. Иногда Костя просто пропадал, не выходил на связь месяцами. Возвращаясь, жаловался на депрессию и рассказывал о новых испробованных способах саморазрушения. Способы были настолько новые, что у меня не всегда получалось дослушать до конца очередную его историю.
С ним можно было говорить почти обо всем. Эта была, что называется, близость духа. Близость двух одиноких, потрепанных жизнью, не глупых, но не богатых провинциальных мужчин. Еще совсем не старых, но уже никому не нужных.
Нашу близость вполне можно было вывернуть наизнанку. В последнее время мы с Костей много говорили о гомосексуальности, и о том, как наше общество воспринимает это явление.
Нас обоих беспокоило, что общество, в котором мы до недавнего времени активно пытались жить, общество, тонущее в собственных фобиях, почему-то в один момент решило, что «гомо» – главная из них. Я тщетно пытался понять: на что именно поддались в своих страхах люди, из которых состояло общество? На исконную боязнь инаковости? На официальную пропаганду? На укоренившиеся в культуре криминальные традиции?
Из этого списка, в роль пропаганды я верил меньше всего. Гадость заключается в том, что пропаганда не формирует в людях фобии. Она всего лишь легализует их выход наружу.
Была ли эта очередная фобия условной чертой разграничения, индикатором «свой-чужой», искусственно проведенной красной линией? Лично мне не казалось это важным. В какой-то момент я почувствовал, что это общество сломалось. Я устранился. И мне просто хотелось плюнуть на людей, очень хотелось. Слюна в моем рту копилась годами, как и многое остальное в моем организме. Я готов был плюнуть на все…
Я подумал о Косте. Его главным недостатком были слишком левые взгляды. Пожив недолго заграницей и поучившись по обмену в европейском университете, он вернулся с легкой формой наркозависимости и стойкими социалистическими воззрениями. От зависимости он быстро избавился, а ненависть к капитализму и стремление к всеобщей справедливости поразили кору его головного мозга глубже, чем каннабиноиды.
Костя был журналистом по призванию. До своего впадения в стойкую апатию, он писал в поселковую газету, вел блог, что-то писал для краевых Интернет-порталов. Но поскольку журналистика в нашей с ним стране умирала, Костя не гнушался никаким словесным трудом. Он преподавал на полставки английский в своей школе, водил экскурсии в заповеднике, репетиторствовал и готовил детей к ЕГЭ по английскому и русскому языкам.
Выходило – нормально. С его аскетизмом ему вполне хватало на жизнь. Когда-то он мечтал о своем издательстве, об аспирантуре и преподавании на журфаке и упорно к этому двигался, как я с недавних пор двигался к писанию кода – окольными путями и бессонными вечерами. Разница между нами была в том, что я пытался соскочить с около гуманитарной стези, а Костя всеми силами в нее зарывался.
Автобус качнуло, и соседка теснее прижалась ко мне своим горячим плечом. В своей голове я услышал сдавленный стон сквозь искривленные губы, почувствовал ее дыхание у себя на шее и ногти кожей спины… Девушка отпрянула и сильнее покраснела, как будто услышала мои мысли – настолько громкими они были.
Надо было думать о работе. Это могло отвлечь. Это единственное, что кроме дороги, в последние месяцы отвлекало меня.
Надо было думать о работе в широком смысле – об успехе и будущем, о том, как с помощью профессиональной деятельности остановить свое падение последних лет. Мне стоило подумать хотя бы о том, как перестать скатываться ниже. Я вынужден был констатировать, что мне стало сложнее думать об этом, эти темы все меньше занимали меня. Но я пытался за них цепляться.
Какая-то надежда на жизнь еще оставалась во мне. Но при этом все большую скрытую и запрещаемую сами себе любовь я начинал питать к смерти, все чаще мысли о ней посещали и успокаивали меня. Хотя бы потому, что всю большую ненависть и отвращение питал к обществу, в котором жил. А что еще можно питать к обществу, которое само себя сломало, даже не заметив этого? И я уже давно оставил малейшие попытки изменить это общество. Все чаще я искал возможности плюнуть в это общество как можно тоньше и изощреннее.