Я познакомился с ним в предгорьях Арадана, на верхнем Енисее.
Звать его Леонтий Моисеевич Бакланов. Он среднего роста, мускулистый, коренастый, ему шестьдесят два года, но седины мало. Борода большая, нечесаная, в крупных кольцах.
– Я гребень не ношу с собою: бороду мою хвоя чешет.
Его знают кругом на сотни верст. Одни уважают в нем человека справедливого, верного, искателя правды, другие, в особенности женщины, чтут его как вещего старца, колдуна. Его зелено-голубые глаза с мудрым лесным огоньком светятся из-под густых бровей весело и лукаво. Впрочем, иногда они становятся сосредоточенны, строги, и если он в упор взглянет на человека, вдруг почему-то сделается неловко, жутковато. Он, видимо, обладает большой гипнотической силой. Говорят, ежели он положит человеку руку на плечо да поглубже уставится в глаза, – человек уснет.
Однажды, после лесной прогулки, я пил в его опрятном доме чай. Пришла женщина с ребенком, ребенок плачет, криком кричит.
– Ты выйди ненадолго, – сказал мне старик Бакланов. – Надо ребенчишка попользовать.
Вскоре действительно ребенок затих, мать ушла радостная.
Бакланов, смущенный, с неспокойным взглядом, какой-то весь взвинченный изнутри, опять присаживаясь за восьмой стакан чаю, сказал мне:
– И сам не пойму, что это делается со мной. Вот придет баба. И воды в миску нальешь, и чертовщину всякую плетешь над водой, вроде – наговариваешь для виду. Ведь сам не веришь, а на ребят действует… На человека.
Во время чаепития пришел его сын Степан, парень лет шестнадцати, такой же краснощекий крепыш, как и отец. Он молча повесил ружье, поздоровался со мною и сел к столу. Его мать, моложавая, с красивыми крупными глазами, придвинула ему кринку с молоком.
– Убил чего-нибудь? – спросил Бакланов сына.
– Нет, папаша. Ходил-ходил – нету ничего. Глухаря, тетерева видал.
– Дак что же, – проговорил Бакланов. – Ты бы показал ему, как надо падать.
При этом старик взглянул на меня, как бы ожидая одобрения за картинно сказанную фразу.
Я прожил у таежного отшельника пять дней. Не раз хаживал с ним на охоту. Бакланов всегда с топором сбоку, в особых скобках, у ремня, и с ружьем. Если нужно сходить в амбар или в сеновал на гумне, всегда берет с собой ружье.
– Без ружья нельзя, – говорит он. – Наше дело лесное, таежное. Как-то посылаю я сына Степку на ключик за водой, а он мне: «Да сходи, папаша, сам». Вот пошел я без ружья и только стал к воде спускаться, глядь – с той стороны ключа, в кустах, сохатый воду пьет, смотрит на меня. Потом как взовьется – марш! – только земля заохала. Обидно стало. Пришел домой, стукнул Степку чайником по башке. С тех пор за лучиной иду – ружье беру.
И вот собираемся мы с ним в тайгу. Едем на лошадях верхами. Конь его Бурка – нечесаная грива чуть не до земли, сам круторебрый, пузатенький такой, и ноги неуклюжие, но копыта, как кремень: Бакланов никогда не подковывает своего коня, а горные пути Бурки зачастую сплошной камень.
Своей сноровкой, сметливостью и повадками Бурка не менее замечателен, чем и сам Бакланов. Во-первых, удивительная его привязанность к хозяину. Где не проехать конем, хозяин слезает, пригибается и пролезает меж стволами под гущей хвои, а конь пробирается за ним, идет след в след, как умная собака.
Медведя Бурка не боится: учует звериный дух, запрядет ушами, всхрапнет и морду повернет в ту сторону. Хозяин к медведю – и конь за ним. На бегу конь боек. Бакланов относится к коню по-дружески, почтительно, любовно, даже больше того – как к равному себе. Значительную долю своих охотничьих удач он приписывает Бурке, и, рассказывая о каком-нибудь таежном эпизоде, Бакланов всегда говорит: «мы» и «мы с Буркой». Или так:
– Не укараулим зверя – так выследим, не выследим – так догоним.
Бурка знает тайгу великолепно, зрительная память у него на диво. Едем с Баклановым таежной тропой.
– Эту тропку я называю – Козлиный прошпект: козлы ходят тут на водопой.
Вдруг Бурка сворачивает, идет напролом в тайгу. Моя лошаденка послушно за ним.
– Что такое? – спрашиваю я.
– Сам не знаю. Погляжу, – отвечает Бакланов.
И вскоре, едва выбрались на прогалинку, Бакланов радостно кричит с коня:
– Батюшки-светы! Да ведь мы с Буркой в третьем годе пятеро суток на этом самом месте прожили. Вот и шалаш, и головни, и щепки.
Мы вновь сворачиваем на тропу и вскоре спускаемся к потокам шумной каменистой речки.
Блистал солнечный знойный день, в глухой тайге стояла духота, но здесь, в речной долине, была прохлада: резвясь, сквозные шалили ветерки. И назойливых комаров как не бывало.
– Стой, Леонтий Моисеич! – крикнул я и соскочил со своей лошаденки.
Среди окатных камней горел под солнцем ослепительно белый камень – кварц с золотыми блестками.
– Не золото ли? – сказал я и стал вкрапленные в кварц блестки выковыривать ножом.
Бакланов, не слезая с Бурки, глядел на мою работу сверху вниз. И я услышал укорчивый его голос:
– Брось. Не за тем, дружок, в тайгу идем. Зверя промышлять идем. Пусть за золотом другие люди ходят.
Эти слова его показались мне вескими, мудрыми, и, подчиняясь ему, я подумал: «Видимо, у Бакланова все предусмотрено, каждый шаг рассчитан, и жизнь свою он разыгрывает как по нотам, не сворачивая в сторону от раз намеченного пути».
Но в дальнейшей дороге, когда я высказал Бакланову свои мысли, он сразу же меня разбил:
– Какие такие планты могут в лесной жизни быть у человека? Как вступить, да как шагнуть, да где ночевать будешь. Нет, дружок. Вот мы мекаем с тобой рассесться да чайку всласть попить, а взовьется ураган да хлобыстнет на нас дерево стоячее, тут и гроб нам. Нет, дружок, тайга все планты человечьи может перепутать, с толку сбить. Идешь в тайгу – помалкивай в тряпочку; только звериный нюх имей да сам зверем притворись, забудь, что ты есть человек, а зверь и зверь, только по-лесному умный, в сто разов умнее человека.
И, повернувшись ко мне, по-крепкому добавил:
– Только таежную правду надо помнить, она превыше всех небес.
Он видел во мне человека хотя и хорошего, но городского, для таежной жизни никудышного, несмекалистого, темного и, пожалуй, глуповатого. Над таким чудаком не грех и подшутить и даже слегка поиздеваться: ничего-то он не знает, ничего не подмечает, ни во что не верит, ни в таежные приметы, ни в леших, может заблудиться в трех соснах, может ни за нюх табаку погибнуть. Да разве это человек?!
Однако ироническое отношение ко мне сквозило лишь в его зелено-голубых глазах да в едва уловимых нотках голоса. Когда я нес какую-нибудь, по его понятиям, очередную околесицу, он только крякал или тихо посмеивался в бороду и презрительно крутил носом.