Женщина не соответствовала своему громкому титулу – экстрасенс. Уж очень заурядно она выглядела. Разве что глаза говорили об этом, черные и глубокие. Да и это, скорее, было предвзятое мнение. Не знай заранее, что она обладает сверхъестественными способностями, ее глаза оставались бы для меня самыми обычными глазами усталой стареющей женщины. Я стал пространно объяснять ей причину своего визита, заранее зная, что все происходящее со мной следствие продолжительного одиночества. Я искал общения. Те, с кем мне приходилось ежедневно общаться, были слишком незначительными и неинтересными личностями. Именно это и толкнуло записаться на прием к экстрасенсу. Я ожидал неординарной встречи и умной откровенной беседы. Однако моим надеждам не было суждено сбыться. Ее сверхъестественные способности никак не отразились на интеллекте, не идущем далее понятий домашней хозяйки. Оставив без внимания мои жалобы на постоянное чувство недовольства собой и подавленность, она остановилась на моем чувстве страха, живущем в левой половине груди, сказав, что это очень плохо, и стала предлагать различные дыхательные упражнения, демонстрируя их с виртуозностью отяжелевшего от полноты человека, никогда не делавшего даже простой зарядки. Заметив, что меня это не заинтересовало, она лихорадочно начала припоминать все то, чему училась на непродолжительных курсах нетрадиционной медицины, без которых не смогла бы официально практиковать.
Наконец, при всей своей простоватости, она поняла, что нужно что-то другое, остановилась и посмотрела на меня выжидающе и немного растерянно. Меня и самого стал тяготить этот визит, и я пришел к ней на помощь, припомнив, что женщины ходят к ней не только за лечением, она увлекалась еще и хиромантией. Она ухватилась за это, как за спасительную соломинку. Глаза ее засветились, и она заговорила о хиромантии как о науке, над которой грех смеяться. Перегнувшись через стол, завладела обеими моими руками, уложила их на стол вверх ладонями и принялась изучать, методично вынося мне приговор. У меня оказались слабая линия печени и почек и масса других слабостей. Я не отличался крепким здоровьем, но мои проблемы были иного характера, что со временем и подтвердилось. Потом она говорила что-то еще, не касающееся здоровья, чего уже не припомню, но что тоже не соответствовало действительности. Наконец, она освободила мою правую руку, оставив в плену только левую, некоторое время молча изучала ее, потом как-то виновато посмотрела мне в глаза и произнесла: «Можете верить или не верить, но порча была, есть и будет, как и люди, которые вольно или невольно могут это делать. На вашей ладони нет записи первых сорока лет жизни. Линия стерта. Это порча».
Как ни странно, но я поверил ей сразу и безоговорочно, несмотря на то что она ошиблась в своих диагнозах. На прощание она предложила записаться еще раз к ней на прием, и тогда она постарается найти для меня необходимое лечение, но я уже не слушал ее, я был целиком захвачен неожиданным заявлением. Ведь отсутствие линии жизни на ладони могло означать лишь одно – отсутствие памяти. Я не знал своей родословной и почему-то никогда не пытался выяснить хоть что-то. Знал лишь, что родители матери – крестьяне, умерли до моего рождения, а отца воспитывала тетка, сестра его матери. Что случилось с его родителями, он и сам мог лишь предполагать. Во мне жили отрывочные воспоминания только раннего детства. Горячий песок лета, теплая стоялая вода затона, арбузы под кроватью, потом скупое тепло осеннего солнца и холодная снежная зима. Тогда было чередование времен года и действий, тогда была жизнь. А что же было потом? А вот потом – то и появился этот страх, только жил он тогда в сознании, а не в груди, как теперь. Когда же именно и после чего он появился? Может, когда увидел дворнягу Жучку, обвисшую на короткой привязи с раскроенной головой в том месте, где у нее между глаз было белое пятно, и отца с виновато-растерянной улыбкой, прячущего за спиной топор? Или когда всю ночь слушал плач месячного щенка, выброшенного на мороз и к утру превратившегося в твердый комочек, покрытый нежным мягким мехом? А может, когда услышал петушиный крик курицы, подаренной отцу матерью?
Память уже не выдает светлых картин. Когда же и с чего это началось? Глаза! Да, именно глаза были последней вспышкой воспоминаний. Глаза темно-карие, пристальные, холодные и манящие, глаза моей бабушки. Глаза женщины, воспитавшей моего отца. Значит, ей было что скрывать, и именно во мне она видела угрозу разоблачения. Что же такое скрывалось за ее страхом? Ведь именно страх заставил ее защищаться. Вместо раскаяния она убила память о себе, а нераскаявшийся не имеет права на прощение. Пусть все давно лежат в земле, и прошли десятилетия, заявление гадалки пробудило во мне совесть, а совесть без памяти не живет.
Шел 1912 год. Стоял октябрь. Тайга готовилась к зиме. Трава поблекла и свалялась, низины, поросшие кустарником и лиственными породами деревьев, теряли остатки своей недолгой осенней красоты. Было что-то необъяснимо грустное в этом ритуале природы. Обнажившийся лес стал светлее и просторнее. Ярче стала белизна стволов берез.
Петр Воронов уже давно перестал замечать, что происходит вокруг него. Все его мысли были заняты домом, женой и сыном. Он не видел их долгих четыре месяца. Все это время он мыл золото на безымянной речушке, в сердце нетронутой тайги. Теперь тяжелый пояс, сшитый из грубой мешковины, набитый золотым песком и мелкими самородками, тяжело давил на бедра, останавливая кровь, и его то и дело приходилось поправлять, а потом растирать занемевшие бока. За время своей старательской работы он сильно отощал и обносился. Щеки ввалились, запавшие глаза потускнели и словно выгорели. Только сильно отросшая, грязная и нечесаная рыжеватая борода немного скрадывала чрезмерную худобу лица. Из протертых носков яловых сапог высовывались грязные портянки. На правом сапоге не было каблука, и старатель припадал на эту ногу, словно хромал, его видавший виды овчинный полушубок был изрядно потрепан и прожжен в нескольких местах. Петр спешил. Одинокая жизнь, тяжелая работа и постоянный страх измотали его. Страх не покидал его с того самого дня, когда он, оставив родных, впервые в полном одиночестве углубился в тайгу. Он шел уже пятый день почти без сна. Видно, нужна крепкая привычка, чтобы спокойно спать под открытым небом. Петр спать боялся. Боялся таежного зверя, боялся лихих людей. Там на прииске он вырыл себе в крутом берегу пещерку и спал в ней, надежно заделав вход щитом из жердей. Здесь укрыться было негде. И ему приходилось всю ночь жечь костер. Выбрав место для ночевки, он набирал хвороста, срубал близстоящий сухостой и клал в костер комлем. Сухое бревно горело неярким, но жарким огнем, и ему оставалось лишь время от времени передвигать ствол, кладя на раскаленные угли новую порцию ствола. Меж тем, зажав меж колен незаряженный дробовик, клевал носом в короткие минуты сна. Патроны давно закончились. Их небольшой запас ушел на охоту. Поскольку запас провизии закончился почти два месяца назад, питаться приходилось тем, что удавалось подстрелить, да еще грибами и ягодами. Снаряжали его на пару месяцев, но вид золота пробудил в нем несвойственную ему алчность, он вошел в такой азарт, что прекратил работу, лишь когда руки перестали выдерживать температуру воды. Теперь в лесу не было ни грибов, ни ягоды. Четыре месяца все было иначе. У него были патроны и запас провизии, и он был полон сил, а главное, с ним не было этого тяжелого пояса. Потому-то он и боялся заснуть, зная, что не услышит ни подкравшегося зверя, ни дурного человека. Он шел с раннего утра без остановок. Солнце перевалилось через середину дня и теперь быстро скатывалось к вершинам деревьев. Предстояла еще одна ночь со страхами и мучительной борьбой со сном. Его опасения усугубляло то обстоятельство, что он приближался к жилью, и встреча с человеком становилась реальностью. О зверье он теперь почти не думал. Для них было достаточно нагулявшей за лето жира дичи. Усталое тело требовало отдыха, натруженные ноги переступали механически, путаясь в полегшей траве. Внезапно его помутневший взор наткнулся на непривычный предмет. Он остановился и тупо уставился на него, пока до его сознания не дошло, что это шалаш. Вернее то, что от него осталось. Шалаш простоял не одно лето. Все, чем он был покрыт, сгнило, остался только остов из толстых жердей. Петр подошел и заглянул внутрь. В груди у него что-то оборвалось и замерло. Под жердями противоположной стороны белели кости скелета, наполовину скрытые полегшей травой и осыпавшейся хвоей. Петр прошел меж жердей к останкам и очистил их от травы и хвои. Вокруг черепа лежали длинные волосы неопределенного цвета, шейные позвонки тоже были присыпаны волосами. Видно, горемыка долго скитался по тайге. Петр внимательно осмотрел все вокруг, но не обнаружил ничего, что сопровождает человека в его скитаниях. Естественным выводом становилась мысль, что человек был убит и ограблен. От этой мысли стало тошно и неуютно. Он вдруг остро почувствовал свою ничтожность и хрупкость своего положения в этом мире. Получалось, что его жизнь, его собственная жизнь вовсе не была его собственностью, ее могли отнять кто угодно и что угодно. Для чего же тогда все эти мучения и страхи? Ведь конец предопределен. Все стремительно уносится в прошлое. Кажется, совсем недавно покинул дом, и возвращение казалось далеким и призрачным, а теперь эта длинная череда однообразных дней в одиночестве – всего лишь умчавшийся в прошлое миг. Там он впервые стал задумываться о смысле всего сущего и понял, что он всего лишь звено в цепочке жизни, что его задача не прервать эту цепочку, а как это будет сделано, не имело ровным счетом никакого значения; проживет он счастливым и богатым или бедным и несчастным. Но ведь отчего-то щемит сердце, когда осознаешь, что с твоим концом все будет продолжаться по-прежнему, что в людях живет стремление к лучшему, живут страсти, желания и живет любовь – это призрачное счастье.