Небо было желтым, как латунь, и еще не закопчено дымом труб. За крышами фабрики оно светилось особенно ярко. Вот-вот взойдет солнце. Я глянул на часы. До восьми оставалось пятнадцать минут. Я пришел раньше обычного.
Я открыл ворота и наладил бензоколонку. В это время первые машины уже приезжали на заправку. Вдруг за моей спиной послышалось надсадное кряхтенье, будто под землей прокручивали ржавую резьбу. Я остановился и прислушался. Затем прошел через двор к мастерской и осторожно открыл дверь. В полумраке, пошатываясь, сновало привидение. На нем были испачканная белая косынка, голубой передник и толстые мягкие шлепанцы. Привидение размахивало метлой, весило девяносто килограммов и было уборщицей Матильдой Штосс.
С минуту я стоял и разглядывал ее. Переваливаясь на нетвердых ногах между радиаторами автомобилей и напевая глуховатым голосом песенку о верном гусаре, она была грациозна, как бегемот. На столе у окна стояли две бутылки коньяка – одна уже почти пустая. Накануне вечером она была не почата. Я забыл спрятать ее под замок.
– Ну, знаете ли, фрау Штосс… – вымолвил я.
Пение прекратилось. Метла упала на пол. Блаженная ухмылка на лице уборщицы погасла. Теперь привидением был уже я.
– Иисусе Христе… – с трудом пробормотала Матильда и уставилась на меня красными глазами. – Не думала я, что вы так рано заявитесь…
– Понятно. Ну а коньячок ничего?
– Коньяк-то хорош… но мне так неприятно. – Она вытерла ладонью губы. – Прямо, знаете, как обухом по голове…
– Не стоит преувеличивать. Просто вы накачались. Как говорится, пьяны в стельку.
Она едва удерживалась в вертикальном положении. Ее усики подрагивали, а веки хлопали, как у старой совы. Но вскоре она кое-как овладела собой и решительно сделала шаг вперед.
– Господин Локамп!.. Человек всего лишь человек… Сперва я только принюхивалась… потом не выдержала, сделала глоток… потому что в желудке у меня всегда, знаете ли, какая-то вялость… Вот… а потом… а потом, видать, бес попутал меня… И вообще – нечего вводить бедную женщину в искушение… нечего оставлять бутылки на виду.
Уже не впервые я заставал ее в таком виде. По утрам она приходила на два часа убирать мастерскую, и там можно было спокойно оставить сколько угодно денег, к ним она не прикасалась… А вот спиртное было для нее то же, что сало для крысы.
Я поднял бутылку.
– Коньяк для клиентов, вы, конечно, не тронули, а любимый сорт господина Кестера вылакали почти до дна.
Огрубевшее лицо Матильды исказилось гримасой удовольствия.
– Что правда, то правда… В этом я знаю толк. Но, господин Локамп, неужто вы выдадите меня, беззащитную вдову?
Я покачал головой:
– Сегодня не выдам.
Она опустила подоткнутый подол.
– Ладно, тогда улепетываю. А то придет господин Кестер… ой, не приведи Господь!
Я подошел к шкафу и отпер его.
– Матильда…
Она торопливо подковыляла ко мне. Я поднял над головой коричневую четырехгранную бутылку.
Она протестующе замахала руками:
– Это не я! Честно вам говорю! Даже и не пригубила!
– Знаю, – сказал я и налил полную рюмку. – А вы это когда-нибудь пробовали?
– Вопрос! – Она облизнулась. – Да ведь это ром! Выдержанный ямайский ром!
– Правильно. Вот и выпейте рюмку!
– Это я-то? – Она отпрянула от меня. – Зачем же так издеваться, господин Локамп? Разве можно каленым железом по живому телу? Старуха Штосс высосала ваш коньяк, а вы ей в придачу еще и ром подносите. Да вы же просто святой человек, именно святой… Нет, уж лучше пусть я умру, чем выпью!
– Значит, не выпьете?.. – сказал я и сделал вид, будто хочу убрать рюмку.
– Впрочем… – Она быстро выхватила ее у меня. – Как говорят, дают – бери. Даже если не понимаешь, почему дают. Ваше здоровье! А у вас, случаем, не день ли рождения?
– Да, Матильда. Угадали.
– Да что вы! В самом деле? – Она вцепилась в мою руку и принялась ее трясти. – Примите мои самые сердечные поздравления! И чтобы деньжонок побольше! – Она вытерла рот. – Я так разволновалась, что обязательно должна тяпнуть еще одну. Ведь вы мне очень дороги, так дороги – прямо как родной сын!..
– Хорошо.
Я налил ей еще одну рюмку. Она разом опрокинула ее и, прославляя меня, вышла из мастерской.
* * *
Я спрятал бутылку и сел за стол. Через окно на мои руки падали лучи бледного солнца. Все-таки странное это чувство – день рождения. Даже если он тебе, в общем, безразличен. Тридцать лет… Было время, когда мне казалось, что не дожить мне и до двадцати, уж больно далеким казался этот возраст. А потом…
Я достал из ящика лист бумаги и начал вспоминать. Детские годы, школа… Это было слишком давно и уже как-то неправдоподобно. Настоящая жизнь началась только в 1916 году. Тогда я – тощий восемнадцатилетний верзила – стал новобранцем. На вспаханном поле за казармой меня муштровал мужланистый усатый унтер: «Встать!» – «Ложись!» В один из первых вечеров в казарму на свидание со мной пришла моя мать. Ей пришлось дожидаться меня больше часа: в тот день я уложил свой вещевой мешок не по правилам, и за это меня лишили свободных часов и послали чистить отхожие места. Мать хотела помочь мне, но ей не разрешили. Она расплакалась, а я так устал, что уснул еще до ее ухода.
1917. Фландрия. Мы с Миддендорфом купили в кабачке бутылку красного. Думали попировать. Но не удалось. Рано утром англичане начали обстреливать нас из тяжелых орудий. В полдень ранило Кестера, немного позже были убиты Майер и Детерс. А вечером, когда мы уже было решили, что нас оставили в покое, и распечатали бутылку, в наши укрытия потек газ. Правда, мы успели надеть противогазы, но у Миддендорфа порвалась маска. Он заметил это слишком поздно и, покуда стаскивал ее и искал другую, наглотался газу. Долго его рвало кровью, а наутро он умер. Его лицо было зеленым и черным, а шея была вся искромсана – он пытался разодрать ее ногтями, чтобы дышать.
1918. Это было в лазарете. Несколькими днями раньше с передовой прибыла новая партия. Бумажный перевязочный материал. Тяжелые ранения. Весь день напролет въезжали и выезжали операционные каталки. Иногда они возвращались пустыми. Рядом со мной лежал Йозеф Штоль. У него уже не было ног, а он еще не знал об этом. Просто этого не было видно – проволочный каркас накрыли одеялом. Он бы и не поверил, что лишился ног, ибо чувствовал в них боль. Ночью в нашей палате умерло двое. Один – медленно и тяжело.