Предисловие
Всю жизнь я была ужасной трусихой: я боялась, когда мне впервые нужно было перевязывать раненых, а потом стирать их пропитанные гноем бинты. Я жутко перепугалась, когда осталась наедине с расчлененным трупом на первом курсе медицинского факультета. И когда в начале 50-х меня, беременную, послали работать на «секретный объект», за тысячи километров от семьи и мужа, я тоже боялась.
В общем, я так и прожила свою жизнь обычного советского, а потом российского гражданина: глаза боялись, а руки делали. Пятьдесят лет работы детским врачом пролетели, как один миг, и потом я испугалась совсем другого: остаться на пенсии не у дел, когда меня «попросили» из больницы по состоянию здоровья. Особенно потому, что это совпало со сменой целой эпохи, и не у дел оставались не только больные и пожилые, но и вполне дееспособные люди.
И вот прошло еще двадцать лет уже не столь тяжкой, но совершенно непонятной мне жизни. Только два человека не позволили мне оставаться за ее бортом: дочь и внучка. Да еще несколько верных учеников и благодарные родители уже выросших детей, которых я когда-то вытаскивала из болезней.
И когда внучка предложила мне записать мою историю в виде дневника, который вы сейчас держите перед собой, я опять испугалась, что это никому не будет интересно. Несколько лет она пыталась меня переубедить, аргументируя тем, что столько всего понаписано про героев ВОВ, а про тружеников тыла, которые не менее, чем те, несли на себе все тяготы войны, голодали, мерзли и, несмотря на все это, работали в две смены, да еще и умудрялись учиться, написано ничтожно мало.
Внучка настояла на том, чтобы я просто повторила поподробнее все, о чем я частенько вспоминала в последние годы, а она бы записывала. Я пошла на это, ни сколечко не считая себя какой-то выдающейся личностью. Но время, в которое я жила, заслуживает того, чтобы напомнить о нем еще раз. А может быть и найти в нем что-то еще, оставшееся незримым для прочих свидетелей.
Что из этого вышло, судить вам.
Мое умирание и воскрешение
Я лежала в своей некогда уютной постели, но теперь она представляла для меня поле боя. Кто кого: либо я, либо моя смерть. В нее мне не очень сильно верилось, хотя доктор Гардвик уверял, что шансов у меня совсем мало.
Но в восемь лет мысли о возможной смерти, когда рядом любящие мама и папа, казались мне какими-то выдуманными и малореальными. Вернее, мыслей у меня тогда почти не было. После нескольких дней отчаянной борьбы они почти испарились, и наступило отупение, смешанное с равнодушием – будь что будет. Хотя пожить еще очень хотелось…
В конце 1920-х скарлатина наступала на Россию, как когда-то в средневековье чума и холера на Европу, забрав с собою множество невинных душ. Зеленый стрептококк, подкашивающий всех, кто попадался на его пути, распространялся и убивал с невиданной скоростью. Врачи оказались против него совершенно безоружными. Раньше как-то удавалось избегать стольких летальных исходов. Считалось, что, поболев, человек уже приобретал иммунитет, и поэтому беспокоиться было особо не о чем. Но сейчас люди, и в основном дети, гибли, не успевая выработать тот самый иммунитет.
Семья Таллеров приготовилась к худшему. Злостный вирус проявлял себя каждый раз по-разному, словно насмехаясь над знаниями врачей: то он атаковал горло и ноги, вызывая рожистое воспаление, и тогда теплилась надежда, что все обойдется, как было в случае с сестрой Бэлой. Но чаще всего он нападал прямиком на сердце, ослабляя ход за ходом все жизненно важные органы: почки, печень, легкие, и наступал мучительный конец.
Видимо, Миррочке, которая в документах именовалась Марией, дабы не испортить всю ее последующую жизнь слишком уж очевидной принадлежностью к еврейской нации, был уготовлен подобный исход. Сил ни на что не оставалось: не хотелось ни есть, ни пить – да в опухшее горло уже ничего и не лезло. Температура не сбавлялась, дышать становилось все труднее – началась интоксикация всего организма…
– Маночка, – ласково обратился ко мне доктор Гардвик на свой необычный лад. – Я постараюсь сделать все, чтобы тебя спасти.
«Я, конечно, ничего не обещаю. Шансов очень мало, но я буду бороться до конца», – потом я услышала едва уловимый шепот, когда он прощался с родителями.
Доктор Гардвик был немцем, сбежавшим со своей родины в предчувствии чего-то очень нехорошего. Мне нравилось, что говорил он со мной, как со взрослой, объясняя каждое свое действие. Я до сих пор помню его белесые, почти незаметные брови, которые хмурились или расслаблялись, в зависимости от того, что он обнаруживал на данный момент. Говорил он хоть и с акцентом, но четко и доходчиво.
– Эта инъекция камфары облегчит работу твоего сердца. Горлышко помажем вот этой мазью, чтобы оно перестало болеть. И водички надо побольше пить, чтобы вся эта гадость выходила. Давай я тебе помогу. Вот так.
Он меня и поил, и гладил голову после всех этих малоприятных процедур, когда его ложка забиралась куда-то далеко за небо, вычищая слизь и гной, а меня чуть не выворачивало наизнанку. Каждый день домашние ждали переломного момента в болезни, а он все никак не наступал.
И, наконец, это случилось. Нет, не улучшение, а резкий спад всей жизнедеятельности. Доктор Гардвик сегодня лишь грустно покачал головой. «Положение очень, подчеркиваю, очень тяжелое, – сказал он родителям, которые в растерянности стояли перед ним навытяжку. – Требуется радикальное вмешательство, или я уже ничем не смогу вам помочь. У Маночки сильно воспалены шейные железы и миндалины. Первые нужно вскрыть, вторые удалить».
Мама Лиза нервно теребила платок, накинутый на вышитое по последней моде бисером платье. «Где же нам найти сейчас хирурга?» Она лихорадочно перебирала в уме все возможные варианты и тут же их отметала. Отец лишь молча сжимал ее локоть. «Я не знаю, где вам искать хирурга, – доктор Гардвиг смотрел родителям прямо в глаза, – но единственное, что я вам могу предложить, что я сам сделаю эту операцию».
«Вы? – воскликнули они хором и смущенно переглянулись. – А Вы…Вы умеете?» «Если бы не умел, то и не предлагал бы», – отрезал немец, и они смутились еще больше.
На завтра доктор Гардвиг склонился надо мной в новом обличии: с марлевой маской, закрывающей нижнюю часть лица, и очень серьезно сдвинутыми бровями. Он еще раз сосредоточенно осмотрел меня и сказал:
– Маночка, сегодня тебе придется потерпеть, но потом наступит облегчение. Будь умничкой и ничего не бойся.
Я хотела спросить, а насколько будет больно, но сил на этот вопрос у меня не хватило. Все остальное происходило в каком-то полузабытье, сотканном из нестерпимой боли и желания, чтобы все немедленно прекратилось. Но сопротивляться сил не было тоже. И я терпела.