1 глава. Отрицание
Поразительно всё же, с каким упорством порою человек способен отрицать очевидные вещи.
©Джонатан Коу
Я никогда не боялся смерти, потому что знал, что рано или поздно придется уйти. Как бы ни хотел и как бы ни верил в бессмертие – все рушилось. Трудно говорить о бессмертии, когда видишь чужую смерть настолько близко, что невольно хочется спрятаться в шкаф и не выходить оттуда до тех пор, пока все не встанет на круги своя. Будто папины рубашки и мамины платья обязательно спрячут от тягости этого бремени.
Мне всегда казалось это забавным – сравнение смерти и жизни, как нечто неделимого, правильного, сбалансированного. И в непредсказуемости сего бытия всегда было свое очарование, потому что чаще всего фантазия рушилась об айсберг реальности, уходя ко дну и оставаясь тем самым осколком, что нечаянно резал рот при попытке проживать это чертово крошево из стекла. И так, наверное, было правильно – не знать своего завтра, но помнить о своем вчера. Без угадаек, без розовых фантазий (стекло очков ведь чаще всего бьется вовнутрь), без романтизации будущего.
Я знал, что это было глупо. Знал, что это было ребячеством чистой воды и что мои попытки бегства никогда не делали мне чести. Но меня эти игры, сколько себя помню, всегда привлекали.
Я частенько играл в прятки, особенно в детстве. Прятался в самых потайных местах, куда ребенку забраться проще, чем взрослому. Папа любил меня искать – у него это выходило бесподобно. Такое умение приводило меня в восторг: казалось, он всегда знал, куда я сумею забраться в этот раз. Он находил меня под кроватью, за шторой, парящей над паркетом, в углу, где стояли коробки с книгами и утварью, которой никто не пользовался. Он находил меня внутри кухонных шкафчиков, куда мне с трудом удавалось вмещаться, в чулане, где колыхались узоры паутин. Везде, на самом деле. Он и в будущем знал, где я любил прятаться, когда становилось плохо или хотелось о чем-то подумать. С легкостью умел предугадывать каждое мое действие, о котором я еще и помыслить не успел, но уже собирался сделать.
В такие моменты я чувствовал, что мы с ним находимся на определенной волне, когда читать человека можно даже без слов. Папа многое видел. Больше, чем кто-либо другой. И словно чувствовал, когда мне стоит дать время для того, чтобы успокоиться и прийти в себя. Может, я напоминал ему чем-то себя в его годы, может, его поступки объяснялись нажитым опытом. Честно, я не знаю. Но во все времена, когда мне по-настоящему было плохо, грустно или одиноко папа оказывался рядом, и я чувствовал себя рядом с ним так, словно был закрыт от урагана огромной стеной.
Мне было десять, когда теряющиеся в ладонях капли дождя исчезали под покровом кожи. Огромное темное небо, будто бездна, утягивающая за собой корабли и судна, возвышалось над головой. На пляже было безлюдно; холодный морской воздух хлестко бил по лицу и заставлял слезы засыхать неприятной липкой коркой, которую стирала жесткая ткань промокшей насквозь кофты. Я сидел на мокром песке, трясясь от холода, и вглядывался в бушующее море. Тогда мне казалось, что оно отлично передает мое настроение и все те чувства, что расходились меж сеточками вен и текли прямиком до сердечной мышцы.
Смерть дедушки оставила свой несгладимый отпечаток, заставивший задуматься о том, что в жизни помимо хороших моментов могут случаться и плохие. Это было похоже на весы – с одной стороны горячо, с другой – холодно, и смесь эта была той самой гармонией, про которую все время пытаются сказать нам взрослые. Будто не бывает всегда хорошо или всегда плохо – есть определенный баланс. Нужно только научиться его видеть.
В том возрасте видеть баланс было чем-то несвойственным. Детям мириться с реалиями жизни труднее всего – все для них в беззаботности дней кажется правильным и привычным. Что игрушки, спрятанные под ёлкой, действительно приносит Санта или что купленные бейсбольный мяч с перчаткой всегда будут использоваться на заднем дворе при игре с папой, а не пылиться где-то под кроватью, когда пора юности захлестнет калейдоскопом иных чувств. Что смерть – это чей-то вымысел вроде тех же сказок, написанных кем-то и для кого-то. И что-то невольно внутри меня говорило о том, что ничего уже не будет прежним. Мне не хотелось верить, как и не хотелось признаваться себе в том, что моя беззаботная детская жизнь резко перестала быть таковой. Я вдруг осознал, что открывшаяся правда приблизила меня к очередному этапу, когда настало время покинуть свою страну грез и принять мир таким, какой он есть на самом деле.
Неспешные папины шаги раздались за спиной аккурат к тому моменту, когда дрожь стала бить меня буквально всего изнутри. Накинутый на плечи теплый плед и зонт над головой не явили желаемой радости или облегчения. И только его ладонь, опустившаяся на мои мокрые волосы, вдруг заставила слезы с новой силой политься из глаз.
Он сказал мне, что переживать смерть близких – это нормально. По его задумчивому лицу нельзя было догадаться: раздосадован он, опечален или не чувствует совсем ничего. Папе крайне легко было спрятать все свои эмоции под замок, улыбаясь даже в самые непростые моменты. Этот тоже не был исключением, и я смотрел на него так долго и так упрямо, что клянусь, если бы это было возможно, то на его лице обязательно бы появился ожег.
Папа и сам неплохо играл в эти глупые ребяческие игры, несмотря на то, что уже давным-давно не был ребенком. И эта его черта стала моим негласным атрибутом в будущем, о чем я порой жалею: прятаться глубоко внутри всегда чревато последствиями.
Мама же, в отличие от него, прятки ненавидела – наверное, в силу того, что сама мало умела прятаться и прятать больное в себе. Ей наши игры всегда претили, сколько бы раз мы не пытались играть в тайне от нее. Она будто всегда знала и чувствовала – на подсознательном уровне – что мы с папой можем учудить в следующий раз, и потому казалась весьма строгой и… серьезной для человека, который вставал рано утром для того, чтобы испечь мои любимые оладьи или сделать самые вкусные на свете вафли.
Она много чего не любила. Например, когда я не доедал яблочные дольки и они засыхали, страсть к травмоопасным занятиям или мою мазню по обоям, которую ей приходилось отмывать. Мама всегда ругалась из-за этого. А порой грозилась выпороть за мое своенравное поведение. Иногда я её боялся: чересчур недовольной и страшной она в те моменты казалась. С пушистыми волосами, что отливали золотом при косых лучах лампы, раскрасневшимися щеками и серьезным взглядом, в глубине которого я видел самого себя.
Помню, что в один из дней, когда вместо мелков или карандашей я решил использовать маркер, она терла стены до красноты пальцев. Открытые на распашку окна впускали свежий воздух, струящийся вдоль кожи. Я отсиживался под кроватью, наблюдая за её спиной, половина которой была скрыта свисающим покрывалом. Пение птиц смешивалось с её негромким, но тяжелым дыханием, разносившимся по комнате и отбивавшим у меня в висках. Мне не было страшно. Я мало чувствовал себя виноватым за желание украсить стены рисунками, пускай и не такими умелыми, какими видел их в своей голове. Но совесть моя в то время наряду с пониманием, что это неправильно, клокочуще вибрировала в груди.