I
Если вы увлекаетесь детективной литературой, возможно, мое имя – Чарлз Миклдор – вам знакомо. Я имею в виду, серьезно увлекаетесь, случайный или слишком разборчивый читатель едва ли будет интересоваться моими новинками в публичной библиотеке. Я не Гарри Китинг[1], не Дик Фрэнсис, даже не Ф. Д. Джеймс. Но я выполняю качественную работу в духе старых традиций для тех, кто любит, чтобы убийство было уютным. А моего сыщика-любителя, почтенного Мартина Карстерса, считают, хотя я и не обременял его моноклем, бледной копией Питера Уимзи вместе с его Гарриет Вейн[2]. Я зарабатываю достаточно, не женат, живу уединенно, необщителен; почему я должен ожидать, что мое писательство будет более успешным, чем моя жизнь?
Порой меня даже приглашают выступить по радио – когда кто-нибудь из более знаменитых специалистов по смерти оказывается недоступен. Я привык к вечному вопросу: а у вас самого, мистер Миклдор, есть личный опыт участия в деле об убийстве? Я неизменно лгу. Во-первых, интервьюеры никогда на правду не рассчитывают, времени нет. Во-вторых, они бы мне все равно не поверили. Убийство, к которому я оказался неким образом причастен, было не менее сложным, странным и театральным, нежели любое насильственное преступление, какое мне удалось состряпать даже в минуты высшего вдохновения. Если бы я решил написать о нем, то назвал бы книгу «Убийство Санта-Клауса». Собственно, к этому и сводится суть истории.
Случилось это в Рождество 1939 года – первое военное Рождество. Мне было шестнадцать лет, трудный возраст даже в более спокойные времена, а для меня, чувствительного, единственного в семье ребенка, сложный вдвойне. Мой отец по линии колониального ведомства служил в Сингапуре, и обычно зимние каникулы я проводил с семьей директора нашего интерната. Но в тот год родители написали, что старший единокровный брат отца Виктор Миклдор приглашает меня в свое котсуолдское поместье в Марстон-Турвилл. Распоряжения были четкими: я должен был прибыть в сочельник поездом 4.15 и уехать в среду утром, 27 декабря. На вокзале в Марстоне меня встретит мисс Мейкпис, домоправительница и секретарь дяди. Будут еще четыре гостя: майор и миссис Турвилл, у которых он купил это поместье пять лет назад; его пасынок Генри Колдуэлл, знаменитый пилот-любитель, и актриса мисс Глория Белсайз. Разумеется, слышал о Колдуэлле и мисс Белсайз, хотя, даже при всей наивности, не предполагал, что это ее настоящее имя.
Мой дядя – точнее, неродной дядя – прислал свои извинения по поводу того, что других гостей моего возраста, чтобы составить мне компанию, не будет. Это меня как раз не волновало. А вот сам визит беспокоил. Я видел дядю один раз, когда мне было десять лет, и у меня создалось впечатление, составленное, как это случается у детей, по обрывкам фраз и подслушанным замечаниям, будто отношения между ним и моими родителями были натянутыми. Кажется, когда-то дядя хотел жениться на моей будущей маме. Вероятно, теперь, когда шла война со всей ее непредсказуемостью, это приглашение стало попыткой примирения. Отец четко дал понять в письме, что мне следует принять приглашение и он рассчитывает на то, что я произведу хорошее впечатление. Драгоценную мысль, что дядя очень богат и бездетен, я выкинул из головы.
Мисс Мейкпис ждала меня на марстонском вокзале. Она поздоровалась со мной без особой теплоты, и когда мы шли к ожидавшему нас «Роверу», я подумал, что она похожа на заведующую хозяйством нашей школы, когда та пребывает в дурном настроении. Мы молча поехали через деревню, унылую и безлюдную в предрождественском покое. Помню церковь, наполовину заслоненную огромными тисами, и опустевшую школу с гирляндами из цветной бумаги, тускло просвечивавшими сквозь оконные стекла.
Марстон-Турвилл был небольшим особняком семнадцатого века, три его секции были выстроены вокруг внутреннего двора. При первом взгляде он показался мне сплошной глыбой серого камня, смутно темнеющей, как и вся деревня, под низкими рваными облаками. Дядя встретил меня в просторном холле перед дровяным камином. Из декабрьских сумерек я попал в ослепительное цветное великолепие: на гигантской рождественской елке искрились свечи; бадья, в которой она стояла, была обложена искусственными снежками из замороженной ваты; пляшущее пламя играло яркими отблесками на сияющем серебре. Гости пили чай. Мне воображается картина: жертвы на пороге смерти, с чашками, застывшими около рта, в ожидании начала трагедии.
Память, капризная и избирательная, даже одела их соответственно. Вспоминая тот сочельник, я вижу Генри Колдуэлла, этого рокового героя, в форме Королевских военно-воздушных сил, с орденскими колодками на груди. Хотя на самом деле он не мог их тогда еще иметь. Колдуэлл лишь ждал зачисления на курсы пилотов Королевских ВВС. А Глорию Белсайз я неизменно представлял в облегающем золотистом вечернем платье, которое она надевала к обеду; грудь торчит под шелком, я не могу заставить себя отвести от нее взгляд. Вижу невзрачную, пугающе деловую и эффектную мисс Мейкпис в сером шерстяном платье, служащем ей униформой, чету Турвилл в потертом деревенском твиде. Дядя, как всегда, в безукоризненном смокинге.
Он кивнул мне с мрачно-сардоническим выражением лица:
– Значит, ты – сын Элисон? Мне всегда было любопытно, какой ты.
Я понимал, о чем он думает: будь отец выбран правильно – я был бы совсем другим. Я болезненно ощутил недостаток роста рядом с его шестью футами двумя дюймами – под стать ему был только Генри – и подростковую россыпь прыщей. Он представил меня другим гостям. Турвиллы были пожилой парой с добрыми лицами и седыми волосами, старше, чем я ожидал, и оба туговаты на ухо. Меня восхитила аскетическая красота Генри, я онемел от робости и преклонения перед героем. Лицо мисс Белсайз было знакомо мне по фотографиям в журналах. Теперь я видел то, что тактично маскировала ретушь: обвисшие щеки и подбородок, глубокие морщины вокруг лихорадочно блестящих восхитительных глаз. Интересно, почему ее так возбуждает Рождество? Теперь понимаю: бо́льшую часть дня она была пьяна, мой дядя видел это, его это забавляло, и он не делал ни малейшей попытки ограничить ее. Мы представляли собой несовместимо разношерстную компанию. Все чувствовали себя не в своей тарелке. Представив меня, дядя почти не говорил со мной. Но когда бы мы с ним ни оказались вместе, я чувствовал его пристальный взгляд, словно меня изучали на предмет одобрения или неодобрения.
Первое предвестье ужаса – рождественская хлопушка, несущая в себе угрозу, – было явлено нам в семь часов. По давней традиции в сочельник деревенские жители являлись к владельцам поместья распевать рождественские гимны. На сей раз они возникли неожиданно, из-за плотных штор, один за другим; свет в огромном холле приглушили. Их было десять: семеро мужчин и три женщины. В тот морозный вечер на них были теплые плащи, а в руке у каждого – фонарь. Фонари зажгли, как только закрылись тяжелые двери. Чувствуя себя неуютно в новеньком смокинге, я стоял между миссис Турвилл и Генри справа от камина и слушал старинные невинно-ностальгические гимны, уверенно исполнявшиеся задушевными деревенскими голосами. После этого дворецкий Пул и одна из горничных вынесли сладкие пирожки с изюмом и миндалем и горячий пунш. Но деревенские ощущали себя скованно. Они привыкли петь для Турвиллов, а теперь поместье находилось в чужих руках, поэтому они ели и пили с почти неприличной поспешностью. Когда фонари погасили и дверь открыли, мой дядя поблагодарил их и пожелал спокойной ночи. Мисс Мейкпис стояла рядом. Мисс Белсайз порхала вокруг них так, словно являлась хозяйкой поместья. Турвиллы отошли в дальний конец холла; еще когда начиналось пение, я заметил, как жена высвободила свою руку из ладони мужа.