Февраль тысяча девятьсот двадцать третьего года стоял лютый, студёный, как глыбы льда у берега реки Яузы. На горбатом мосту, что вёл к Дангауэровской слободе, красноармеец Моторин остановился и достал папиросу из новенького латунного портсигара, подаренного друзьями на демобилизацию. Вокруг выпуклого серпа с молотом полукругом шла надпись: «Да здравствует мировая революция!»
От вокзала Моторин прошагал сюда чуть ли не половину Москвы, с непривычки оглохнув от столичного шума и суеты. Словно заново смотрел на каменные дома в несколько этажей, на пёстрые нэпманские вывески, густо облепившие фасады вдоль улиц.
Сухаревская башня, Мещанские улицы, Аптекарский огород – родные места, где мальцом выбеганы и проеханы на запятках пролёток сотни вёрст. Потом парадная Москва закончилась, и кучно пошли серенькие рабочие предместья, словно солью пересыпанные церквами и часовенками.
Справа находились заводы, а слева печально знаменитая Владимирка – Владимирский тракт, по которому гнали каторжников в Сибирь. В девятнадцатом Владимирку переименовали в шоссе Энтузиастов, но старожилы язык об энтузиастов не ломали, упорно придерживаясь старого названия. Бабка рассказывала, что когда шли каторжники, то от звона кандалов уши закладывало, будто сидишь внутри колокола и тебя по голове молотком лупят.
Ещё немного, и из белой круговерти выглянет крыша родного барака с печными дымками над трубами, и маманя в сенях радостно вскинется навстречу:
– Сашка! Сынок! Да откуда ты нежданно-негаданно?! Хоть бы весточку подал, когда тебя ждать!
А потом засуетится, начнёт собирать на стол, вытирая фартуком слёзы радости: не каждый день единственный сынок из армии возвращается!
На улице мело. Метель задувала под полы шинели и сбивала с головы суконную будённовку. Снег натолкался под обмотки ботинок. Хотя какие там ботинки? Опорки, да и только! Калоши бы, да где их возьмёшь? Да и негоже красноармейцам в калошах – по уставу не положено.
Пока папироса торчала в углу рта, взгляд зацепился за купола храма Преподобного Сергия Радонежского, и рука сама собой сложилась в щепоть для крестного знамения. Вот поди же ты, шесть лет прошло, как революция Бога упразднила, а привычка осталась. Моторин подул на застывшие костяшки пальцев и поправил заплечный мешок, где кроме белья лежали буханка армейского хлеба, пёстрый платок для матери и бутылка водки – отпраздновать встречу.
Самый дорогой подарок – дамские часики на цепочке – был спрятан за пазуху, чтобы не потерять в дороге. Мешок в поезде могла шантрапа запросто тиснуть, а шарить у себя за пазухой он никому не дозволил бы: свернул бы голову, как курятам, благо силушка в руках имеется, да и красноармейская хватка не подводила. Хотя рядом никакого разбоя не наблюдалось, Моторин нахмурился, потому что в дороге всё же пришлось одному мужичку за грубость знатно начистить чайник – можно сказать, до зеркального блеска. Ну да ладно, что дурное вспоминать, ведь впереди ждёт только хорошее!
Часики ему продала на базаре бывшая барыня в синем бархатном салопе:
– Возьмите, молодой человек, не пожалеете. Хороший механизм, швейцарский, век служить будут.
Швейцарский механизм или, к примеру, французский – Моторину было до фонаря, но нарядная голубая эмаль с блестящим камушком посредине крышки ему очень глянулась. Ещё явственно представилось, как выуживает часики из кармана и надевает на шею Тоньке Васильевой, путаясь пальцами в её кудрявых волосах, похожих на золотистый шёлк. И станут часики у неё на шее тикать, как маленькое заводное сердечко: тик-так, тик-так. Любо-дорого!
Куда ни пойдёт жена, а часики при ней – напоминают о муже. Его кинуло в жар: жена! Слово-то какое! Тёплое, душевное, будто каравай из печи!
При мысли о Тоньке ноги сами сорвались с места. Дышать вдруг стало легко, привольно, словно крылья за спиной выросли и понесли в родную слободу, где родился, вырос и успел полюбить синеглазую соседскую девчонку с занозистым характером и весёлым нравом.
«А всё-таки надо будет повенчаться в церкви, как положено, – подумал он, пряча лицо от колючего ветра. – Комсомол комсомолом, а венчанный брак покрепче будет, чем казённая бумажка с печатью. Устроюсь на работу, куплю хромовые сапоги, а Тоньке, само собой, справим новое платье и честным пирком да за свадебку!»
В армии, перечитывая без конца коротенькие Тонькины весточки, он много раз вспоминал тот день, когда впервые приметил свою зазнобу. Ну как приметил? Знать-то он её знал сызмальства: обыкновенная сопливая девчонка из соседнего двора, что путается под ногами старшего брата Федяхи и мешает взрослым людям нормально говорить.
Голенастая, нескладная, с худыми ногами и острым носом. Ничего в ней не было красивого или привлекательного. То ли дело буфетчица Маруся, что была старше их с Федяхой на пять лет и в которую были влюблены все окрестные ребята. Маруся имела огненно-чёрные очи, фигуристую осанку и негромкий гортанный смех с голубиными переливами – курлы, курлы. После того как Маруся павой проплывёт через двор, на других девчонок, тем паче на малолеток, и смотреть не хочется. В тот день они с Федяхой и Колькой Евграфовым забились в щель между поленницами дров. Было там у них такое потаённое место, куда ушлые ребятишки помладше соваться не рисковали – уважали.
– Гля, ребя, что у меня есть! Обзавидуетесь! – Рука Федяхи нырнула за ворот рубахи и достала оттуда коробку папирос фабрики «Дукат». – Курнём?
У Сашки аж дыхание занялось.
– Ух ты, дорогущие! Где взял?
– Заработал! – Федяха небрежно выудил из коробки папиросину, зачем-то постучал ею об ноготь и лихо засунул в рот. – Я с одним мужиком на Хитровке познакомился, сказал, возьмёт меня в дело, мануфактурой торговать. – Щедрым жестом он протянул коробку друзьям: – Угощайтесь, братаны.