У неё внутри звенят золотые гаечки…
У неё внутри звенят золотые гаечки, гомонят бубенчики, шепчутся шестерёнки.
К девяти утра в палату приходит нянечка, начинает мыть полы и менять пелёнки.
Из-за двери тянет хлоркой, тоской и плесенью; надо ждать, глотать лекарства, считать тик-таки.
А настанет вечер – спустится с неба лесенка, и по ней поскачут львы, козероги, раки.
Дили-динь-динь-дон – ступеньки поют под лапами, голубой телёнок тычется влажным носом…
А врачи кололи руки, светили лампами, подарили куклу (у куклы такие косы,
как у мамы), врали: мамочка стала ангелом и теперь живёт на самой пушистой тучке.
А она на всякий случай кивала – мало ли? – и смеялась: трудно, что ли, соврать получше?
В циферблате солнца зреют минуты-семечки. Бубенцы в груди лишились последних звуков.
Часовщик, кряхтя, встает со своей скамеечки, близоруко щурясь, тянется острой штукой,
улыбаясь, гладит стрелки – щекотно, весело… рядом с ним крылатый кто-то выводит гаммы…
Ей сегодня можно будет взбежать по лесенке и пройтись по тучкам: вдруг там и вправду мама?
Линия фронта пересекает город,
Каждые сутки переползая ближе.
Вечер привычной хваткой берёт за горло:
В «Дом у дороги» сходятся те, кто выжил.
Ночь, просыпаясь, тощую спину горбит
На черепичной крыше.
Дженни стоит за стойкой, звенят бокалы;
Нынче её коктейли излишне крепки.
Тридцать девятый день, как отца не стало.
Дженни всё время чудятся звуки скрипки,
Взгляд паренька напротив подсвечен алым
И неприятно цепкий.
Сквозь отдаленный грохот – взлетают «Стелсы» —
В бодром чужом похмелье не слышно фальши.
Из автомата – песенка Боба Уиллса:
«Губы такие сладкие…» – как там дальше?
Папа любил танцульки, пока не спился…
Дженни сегодня спляшет.
Падре Филиппе перебирает чётки:
Actus Fidei, Gloria, Pater noster[1].
Блудные тени к окнам приникли чутко,
Запах земли и серы щекочет ноздри.
Парень напротив щурится из-под чёлки,
Тянет табачный воздух.
Было б хоть страшно, что ли… всего лишь тускло.
«Завтра» не будет, нет никакого риска.
Рушатся горы, реки меняют русла,
Море штурмует Бостон и Сан-Франциско.
Дженни прикончит пачку медовых мюслей
И полбутылки виски,
После запьет свой ужин остывшим чаем
Из разноцветной чашки с отбитым краем.
Море идёт к Техасу под вопли чаек.
Ангел напротив Дженни звенит ключами
От нежилого рая.
Баллада о проходящих мимо
Нарочито подробное и нарочито скучное описание обстоятельств героя: три комнатки, кухня, прихожая…
(с) Стругацкие
Она пережила своих детей,
супруга, двух любовников, трех кошек,
войну, пятнадцать лет очередей,
комплект белья в веселенький горошек,
которому, казалось, сносу нет
(трофейное, еще из Бранденбурга),
аппендицит – и пляшущий ланцет
в руках у в стельку пьяного хирурга
(а может, и не пьяного – как знать.
А шрам… ей-богу, шрам – такая малость),
железную в амурчиках кровать —
она в квартире в Киеве осталась,
когда пришлось уехать в Астану, —
на ней в последний день зачали Мишку;
до ужаса холодную весну,
барак, бронхит у младшего сынишки,
нелепой смерти призрачную пасть
(но бог отвел, заняв счастливый случай),
любовь, надежду, чувственную страсть,
святое материнское и сучье,
развод, потом попытку повторить —
удачную… почти… свекровь-мегеру,
и, если уж о боге говорить, —
неверие и истовую веру,
а после – равнодушное «никак»
бензиновым пятном по мутной луже,
когда в душе и в комнате бардак,
и новый день не лучше и не хуже
того, что был – вчера? позавчера?..
Пережила. Смогла. Перетерпела.
Крест-накрест пеленают вечера
изрядно поизношенное тело,
в котором лица копятся на дне —
любимые, знакомые, чужие,
настойчиво маня её вовне,
за грань, к нездешним долам и вершинам,
грозя обрушить хрупкое жильё.
Она чуть свет уходит прочь из дома —
на рынок, в магазин «Чулки – бельё»,
к метро, на площадь возле гастронома —
и там стоит подолгу, просто так.
Ей мелочь иногда к ногам бросают,
разок хотели натравить собак…
А прошлое глядит её глазами
на яркое безумное «сейчас»,
пытаясь ощутить, проникнуть, слиться,
поймать рисунок жестов или фраз,
да без толку. Останкинская спица
надёжно глушит радиоэфир.
Иди себе, не всматриваясь, мимо:
статистом в маске, вытертой до дыр,
участником безликой пантомимы,
но только не… Почувствовал укол?
Ещё не поздно – отвернись, не надо!..
Её рука поднимется легко —
прикрыться от назойливого взгляда,
но ты уже срываешься во тьму,
в бесчисленные сонмища людские,
собой пополнить местную тюрьму —
безводную и мёртвую пустыню.
Рванёшься, будто пленник из оков,
почуявший в металле призрак фальши,
прибавишь шаг, ещё – и был таков,
подальше от… неважно, но подальше.
Но часть тебя останется во мгле,
дрожа от жути, холода и смрада,
на небывалой выжженной земле
среди таких же проходивших рядом.