Уворованная связь и заумный сон
Как-то Иннокентий Анненский, один из отцов постсимволистской поэзии, поставил к своему шутливому перепеву эпиграф – «Крадущий у крадущего не подлежит осуждению. Талмуд»[1]. Созерцание приключений перепохищенной дубинки давно удивляет и умиляет литературоведов-венециеведов, высаживающих генеалогические деревья с чередующимися ветвями то книжных впечатлений, то наблюдений на местности, переплетающихся друг с другом.
Как-то: британская писательница-мемуаристка Эстер Линч Пиоцци (1741–1821) описала город на лагуне в «Наблюдениях и размышлениях во время путешествия по Франции, Италии, Германии» (1789) – например, собор Святого Марка, освещенный по вечерам, украшенный всеми совершенствами людского искусства, море, подмывающее его стены, и танец лунных лучей на усмиренных волнах, шутки и смех, доносящиеся из кофеен, девушек с гитарами, приплясывающих на площади, людей в масках, весельчаков, распевающих, проходя мимо вас, барку с оркестром, слышимым издалека над водой.
Кто бы ни был внезапно привлечен этой сценой круглогодичного, судя по всему, веселья, будет близок к тому, чтобы выкрикнуть в Венеции то, что Ева говорит Адаму у Мильтона:
Близ тебя
Не замечаю времени; равно
Все перемены суток, все часы
Анна Радклифф, автор бестселлеров как английского, так и русского книжного рынка, сама никогда в Венеции не бывавшая, попользовалась описаниями госпожи Пиоцци для своих «Удольфских тайн»:
Удивление Эмилии было чрезвычайно, когда она увидела Венецию, ее острова, ее домы, ее башни, которые все вместе возвышались из моря и отражали свои краски на его светлую и дрожащую поверхность. Заходящее солнце покрывало волны, возвышенные Фриульские горы, преграждающие к северу Адриатическое море, легким шафрановым цветом. Мраморные портики и колонны Св. Марка были облечены богатыми оттенками и вечерним сумраком. Между тем, как они плыли, великие черты сего города изображались с большею ясностию. Его террасы, на коих возвышались здания воздушные, однако ж величественные, освещаемые, как и действительно они тогда сияли, последними лучами солнца, представлялись более извлеченными из моря жезлом волшебника, нежели построенными рукою смертного.
Солнце наконец исчезло, и тень постепенно распространялась по волнам и горам; она погасила последние его огни, позлащавшие их вершины, и виолетовый <так!> меланхолический цвет вечера распростерся подобно покрову. Сколь была глубока, сколь была прекрасна тишина, окружавшая сцену! Натура, казалось, погружалась в покое. Единые токмо сладчайшие движения сердца возбуждались в душе. Очи Эмилии наполнились слезами; она ощущала восторги высокого благоговения, простирая взоры свои к небесному своду, между тем как трогательная музыка сопровождала журчание вод. Она слушала ее в безмолвном восхищении, и ничто не возмущало тишины. Звуки, казалось, колебались в воздухе. Лодка подавалась с таким слабым движением, что едва можно было слышать ее шум; и блестящий город, казалось, сам приближался для принятия чужестранцев[3].
Книга Радклифф была одной из тех, над страницами которой Джордж Гордон Байрон увлекся городом «единых токмо сладчайших движений сердца»:
Волшебный город сердца! С детских дней
Ты дорог мне; богатство, радость мира —
Как ряд колонн, встаешь ты из морей.
Ратклифф, Отвэя
[4], Шиллера, Шекспира
Созданьями навек в душе моей
Запечатлен твой светлый образ живо.
(Перевод О. Н. Чюминой)
На двадцать девятый год своей жизни он впервые оказался во всепетом городе, и в четвертой песне «Чайльд-Гарольда» читатели двух полушарий ровно 200 лет тому впервые прочитали: «I stood in Venice, on the Bridge of Sighs», потом «Ainsi toujours errant, me voici dans Venise sur le pont des Soupirs» и т. д., вплоть до русского:
Взошел на Мост я Вздохов, где видны
По сторонам его дворец с темницей
И, крыльями веков осенены,
Вздымаются громады из волны,
Как бы волшебной вызваны десницей.
Улыбкой славы мертвой озарен
Здесь ряд веков; тогда с морской царицей,
На сотне островов воздвигшей трон, —
Крылатый Лев царил в тени своих колонн.
…
В Венеции замолкла песнь Торквато,
Безмолвно правит гондольер веслом,
Здесь в разрушенье – не одна палата,
Нет песен неумолчных, как в былом,
Искусство, троны – гибнут без возврата.
Живет природа, красота – жива…
(Перевод О. Н. Чюминой)
Избитой тропой потянулись сюда британские туристы, норовя произнести перформативный стих «Венеция. Мост Вздохов. Я стоял…» (эти строфы побывали в эпиграфе к роману Фенимора Купера «Браво»), и сатирический комикс о глоб-троттерах среднего класса содержал подпись под картинкой:
Робинсон (соло): «I stood in Venice…,» и т. д.
Джонс и Браун, уже слышавшие раньше что-то похожее, отошли на некоторое расстояние.
Размышление Брауна: «Почему люди, когда они повторяют стихи, выглядят несчастными?» [5]
Эта точка маршрута, где стоял Чайльд-Гарольд, стала на целый век главным аттракционом города. Обыгрывая английские омофоны sighs и size, «вздохи» и «объем», Артур Скетчли заставляет своего сатирического персонажа, обобщенную миссис Браун, пожимать плечами: «А этот Объемный мост, вокруг которого столько шумихи, да почему, в нем же совсем нет никакого объема…»[6]
На этом месте оказалась и мятлевская любимица – «рюс из города Тамбова, барыня проприетер» Акулина Курдюкова:
Тут в безмолвье, в темноте
Заседала инквизицья,
Преужасная полицья!
Десять аргусов таких,
Что не скроешься от них.
Тут иль Понте дей соспири,
Где в тумане и в эфире
Исчезали вздохи тех
Жертв несчастных, что на грех
Инквизицьи попадались
И в мешки ей зашивались
И бросалися в канал.
Эти строфы Байрона были долго рекордсменами индекса цитирования, и даже философ Иван Ильин, не чуждый стиховных стремлений, сто лет спустя описывал в поэме «Наше жилище» висящую на стене фотооткрытку:
Посмотри – в час летних грёз
«Вздохов мост» свой вздох вознес,
И Венеции старинной
(Где всегда страдал невинный!)
Темный угол озарен,
Возвеличен и пронзен:
Все, что было рокового,
Все, что здесь и вздох, и стон —
Тайна казни, сумрак злого
Божий луч простил и снял!
Улетела скорбь былого…
Свет всю тень в себя вобрал…
И от неба голубого
Взголубел прямой канал!..
[7]Монолог на мосту, соединяющем Дворец дожей (и залу суда в нем) с тюрьмой, долго еще стоял в ушах российских пассажиров на гондолах Большого канала:
Воображение работало и много знакомых теней проносило на своем лету. Вот поднимается тень несчастного Bravo, описанного мастерскою рукою Купера, вот Marino Faliero, пробирающийся на ночное собрание заговорщиков, вот и исхудалая, измученная тень молодого Foscari, вырванного из объятий любимой женщины для того, чтобы быть брошенным в подземелье, вот наконец и сама бледная тень Чайльд-Гаральда, грустно стоящего на «мосту вздохов» и думающего о задавленной Венеции… Гондола остановилась, и я с радостью вспомнил, что моя Венеция освобождена!