Синий, красный, желтый, зеленый… – цвета на картинах зашкаливали. Петербург на них выглядел ярким и красочным, словно какой-нибудь город-курорт. Не хватало разве что пляжей и пальм с обезьянами.
Зато были парки, Нева и набережные – гранитные, строгие и с Медным всадником. Как и оранжевая золотая осень.
Но пока эта красота отдыхала. С утра посетителей не было. Лишь один иностранец, да и тот рассматривал картины без интереса. Продавцы, скучающие у стеллажей с холстами и рамами, тут же отметили – это не покупатель.
Они были правы. Человек, приехавший из Антверпена, за несколько дней в Петербурге не озаботил себя даже сувениром. Сюда, на уличный вернисаж, он заглянул с единственной целью – увидеть работы, с которыми не стоит связываться. Он любил живопись, но ненавидел тираж. Здесь же, на Невском, продавались картины, повторяемые едва ли не сотню раз каждая.
Трудно сказать, была ли во всем этом какая-то закономерность. Бельгийцы считались родоначальниками европейской живописи, но не разглядели в свое время Ваг Гога. Он учился в Брюсселе, потом в Антверпене, где проводил свои первые поиски, но тогда еще интереса не вызвал. Ни одной из ранних картин в Бельгии у него не купили. Возможно, с тех пор на любителях живописи из этой страны лежала незримая обязанность – всматриваться в любую, пусть даже кажущуюся незначительной работу. Мало ли…
Вернисаж ничем особенным не удивил. Глянцевые пейзажи в блескучих рамах занимали здесь главное место. То же относилось и к жанру – он выставлялся грудой и скорее как дань. Чему именно, можно было только гадать. Наверное, несовершенству разума, не понимающего, что такое масло и холст. Последнее, к счастью, присутствовало – в закутках составленных крест-накрест стендов пока еще попадалось что-то из настоящего. Чаще всего это были небольшие работы, поверхностные по технике и без рам. Останавливать взгляд удавалось только на них.
Осмотрев последний стеллаж, иностранец собрался уходить, но вдруг передумал. Двое беседующих неподалеку мужчин отчего-то заставили задержаться. Один из них, высокий брюнет с усами и шевелюрой всем своим видом напрашивался на внимание. Но привлекал не он, а второй. Среднего роста, в берете, очках – он держал в руках только что принесенную работу. Глядя на которую усач сочувственно улыбался.
– Разрешите? —иностранец приблизился.
Холст-масло, примерно 70 на 50. Абстракция.
Он не любил абстрактную живопись. Отдавал ей должное, как некоему странному абсолюту, но не более. Эта же чем-то привлекала. Взглянув на автора (а человек в берете мог быть лишь автором), бельгиец прислонил холст к стоящему неподалеку ящику.
На расстоянии картина не просто нравилась, а казалась смутно знакомой. Серый фон, пересеченный диагональю, переходящий в пастозно-зеленую размытость. И внутри движение силуэтов и пятен, где-то ярких, где-то почти не цветных.
– Сколько?
– Сто пятьдесят.
Усач неодобрительно хмыкнул. Только что на собрании обсуждали борьбу со снижением цен, и на тебе…
– Хорошо, – бельгиец отсчитал сто пятьдесят евро.
Ничего хорошего, – подумал он. Планы на день менялись. Таскаться по городу с картиной не получалось, придется вернуться в гостиницу. На Сердобольскую, наверное, завтра.
На Сердобольскую. Помогая упаковывать работу, он потянул вдруг ее обратно. Так и есть. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять – на картине вид из окна на Сердобольской. Дома, в котором он жил – до того как уехать, стать русским бельгийцем, потом сменить фамилию и сделаться бельгийцем окончательно.
Слева насыпь, справа парк. Посередине колодец, через который проскакивают машины и люди. И он – сидящий у окна после двухчасовой долбежки пианино, мечтающий убежать из этого места и забыть навсегда.
Чтобы потом, как выяснилось, помнить о нем всю жизнь.
Художник помог затолкать картину в пакет. Пожал руку расчувствовавшегося отчего-то покупателя, кивнул усатому и направился в сторону Литейного проспекта.
День начинался удачно.
Двое зевак, маявшихся у остановки, передумали садиться в троллейбус.
– Наш? – один из них, тот, что выше, говорил в необычной манере: будто сквозь зубы и скручивая голову.
– А то, – согласился второй. – Малевич.
– Откуда знаешь? – поинтересовался первый.
– Я в художке учился.
– С этим?
– Нет, с Кандинским. Пошли.
Они двинули следом.
Куда направлялся художник, понять было сложно. Дойдя до Литейного, он свернул и дальше шел по прямой. Манера передвижения его была раздражающей. Замедлялся он исключительно в людных местах, а там, где возникали пустоты, переходил на незаметную для стороннего глаза прыть. Движения были не быстрыми, но сутулая фигура его, казавшаяся только что рядом, начинала вдруг удаляться.
Подходить и знакомиться каждый раз было поздно.
Любители живописи, следовавшие за художником с остановки, уже начинали злиться. Приближалось то, чего им хотелось меньше всего. Высокий крутанул головой. Движение, за которое его звали Шнуром, переставало быть произвольным. Его действительно начинало слегка покручивать. Симптомов второго никто не знал. Кличка Голубь, которую он получил еще в детстве, подразумевала скрытность и дружелюбие, которого, впрочем, никто в нем не видел.
– Шнур?
– А?
– А родственник твой – все поет?
– Какой?
– Который Шнур…
Шнур не ответил. Шутка была старая, но он на нее всегда попадался. Родственник, которого ему приплетали, вызывал последнее время назойливое любопытство, переходящее в раздражение. Чтобы прояснить ситуацию, один раз он даже пошел на концерт известного тезки. Но по пути деньги кончились, а главное, он забыл, куда шел.
Идти становилось сложней, а связь пространства и времени менялась. Они не заметили, как пересекли мост и оказались возле развилки трамваев. Художник, обнаружившись в отдалении, сел в один из них.
Они побежали, не обращая внимания, что трамвай отходит. Он удалялся…
…медленно…
…приобретая цвет и увеличиваясь в размерах.
Красная железная субстанция.
Очнулись уже в вагоне. Как они туда попали – добежав до следующей остановки или трамвай сам вобрал их в себя, в памяти не отложилось.
К ним подошла женщина в оранжевом жилете и предложила билеты. Они ее не заметили. Оба смотрели на спину сидящего впереди человека в берете. С каждой проезжаемой остановкой, на которой он почему-то не выходил, они все больше ненавидели изобразительное искусство.
– Улица Сердобольская, – объявило радио.
Спина с беретом поднялась и направилась к выходу. Они выпали следом. Дальше было уже не до осторожности. Произнеси сейчас кто-нибудь это слово, они бы его не поняли.