© Зорин Г. А., 2020
© Издательство «Aegitas», 2020
Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
* * *
В самую дерзкую юную пору я не стремился стать вожаком. Хотел быть человеком команды.
Взвешивал собственные возможности, трезво оценивал вероятности.
Трезво просчитывая все риски, дал себе слово не лезть на вершину, на Эверест – на этом клочке место найдётся лишь одному.
Я видел себя вторым. Но – не третьим.
В лидеры меня не тянуло. Всякое первенство предполагает почти непременное одиночество, а от него исходит холод.
Жить в этом климате день за днём и неуютно, и опасно, выстудить можно себя самого.
Но эта опасность мне не грозила. Ибо по милости небес я от рождения был ледовит, и не было никаких причин меня дополнительно подмораживать.
В самых отчаянных переплётах я крепко держал себя в руках. И знал, что могу на себя положиться.
Я понял – и сравнительно быстро, – что следует себя ограничивать. Но не чрезмерно. Так, ненароком, можно и вовсе сойти с дистанции.
Мне было проще её держать. Я был нацелен на серебро.
Но повторяю – не на бронзу.
Есть много достаточно убедительных, достаточно веских преимуществ, которые достаются второму.
Необязательно днём и ночью жариться под прожекторами – ему предоставляется право на часть пространства и личную жизнь.
Он может лелеять любимую женщину, иметь персональные пристрастия.
Он не несёт прямой ответственности за судьбоносные решения и за непопулярные меры.
Ему доступны многие блага, и с ним не связывают несчастья.
Одна беда – его донимает неутолённая жажда быть первым.
Есть разного рода несовершенства. Иные пороки отлично смотрятся.
Возьмём для примера такие свойства, как дерзость, упрямство или заносчивость.
Здесь важен единственно угол зрения.
И дерзость под умелым пером предстанет юношеской отвагой, упрямство – упорством, а заносчивость – гордым стремлением к независимости.
Но прежде, чем сделать решающий выбор, необходимо как можно тщательней исследовать свои лабиринты.
Это нелёгкая обязанность. Следует быть нелицеприятным, а это непросто, когда приходится судить о человеке, столь близком, неотделимом от вас самого.
Хочется быть предельно бережным, безукоризненно деликатным, увидеть себя в таком освещении, чтобы остаться в ладу с собой.
Испытываешь зависть к писателям, способным на беспощадную исповедь.
Впрочем, и в этой жёсткой решимости иной раз просвечивал трезвый расчёт.
Эти бесстрашные путешественники были не лишены лукавства. Однажды почувствовав недостачу отпущенных природой щедрот, они догадались, чем возместить эти недоданные достоинства.
Самые чуткие оказались самыми мудрыми – догадались, какие возможности заключены в распахнутости и откровенности.
Так родилась на белый свет исповедальная литература.
Очень возможно, именно этот эксгибиционистский жанр, в чём-то, пожалуй, и мазохистский, вырыл непроходимую пропасть между политикой и словесностью.
Некогда, в минувшие дни, они совмещались небезуспешно. Макиавелли и Дизраэли были отличными литераторами. Черчилль стал даже лауреатом. Политики изящно кокетничали откровенным пренебрежением безнравственной сутью своей профессии. Клемансо однажды спросил Падеревского, непревзойдённого пианиста, ставшего первым премьером Польши: «И как вы решились с таких вершин спуститься в нашу грязную яму?»
Однако впоследствии эти шутки закончились раз и навсегда. Уж слишком неуместными стали, когда человеческая кровь, востребованная Большой Политикой, превысила всякий мыслимый уровень и прежние локальные битвы переросли в мировые бойни.
Выяснилось, сколь относительна наша хвалёная цивилизация и сколь кровожадно, неизмеримо, свойственное нам мракобесие.
Чем глобальнее становилась роль, которую отводила история Большой Политике, и чем страшнее была эта роль, чем очевидней и необратимее Человеческая Комедия преображалась в трагический ад Второго Всемирного Потопа, на сей раз захлёбываясь кровью, тем безотраднее и беспочвенней стала наивная надежда французского энциклопедиста выиграть жизнь, искусно спрятавшись – где бы ты ни укрылся, найдут, вытащат, пригласят на казнь.
И если истинное искусство и впрямь неотделимо от исповеди, Большая Политика, напротив, предпочитает язык безличный, бескрасочный, неопределённый. Он оставляет возможность манёвра и своевременной ретирады.
Когда я понял, насколько пронизана, как густо окрашена наша жизнь тотальным присутствием государства в каждом шаге и в каждом вздохе любого мыслящего создания, мне стало ясно, сколь иллюзорна была надежда мыслителя спрятаться.
Но всё же, восемнадцатый век ещё сохранял такую надежду. Благо, Дидро удалось умереть ещё до Великой революции.
И был ободряющий пример благополучной и сытой Швейцарии, блаженной Гельвеции, ей хватило на всю свою долгую историю и одного Вильгельма Телля, чтоб утолить потребность в герое.
Недаром она предпочла превратиться в уютный международный отель и впасть в приятную летаргию.
Но я родился в другой стране, в другое время, и очень скоро сумел осознать, что я завишу от государственной машины и что Большая Игра, на деле, имеет прямое ко мне отношение.
Однако, хотя она и азартна, и притягательна, и безусловно волнует моё воображение, я не намерен был стать игроком. Не та натура, не тот темперамент. Я не готов ни к бою, ни к риску.
Сам я на подмостки не выйду. Предпочитаю остаться в тени.
К тому же отечественная история находится в тревожном периоде грозной и качательной паузы. С одной стороны, персональная власть, установившаяся в стране, ещё не стала самодержавной, но этот исход не исключён.
С другой стороны, мои способности могут найти своё применение. Ведь в политическом театре нужны и гримёры, и бутафоры, не говоря о режиссуре. Быть неприметным и необходимым – именно то, что мне по душе.
Ясно, что роль политтехнолога и есть моё истинное призвание. Она позволяет принять участие в Большой Игре, одновременно не ставя на кон свою судьбу. Я дорожу своей головою. Она у меня неплохо варит. К тому же одна, и я к ней привык.
Почему я сразу же, без колебаний, сделал ставку на Германа Карташова?
Ни поспешность, ни резкие движения мне не свойственны, каждый свой шаг я обдумываю – придирчиво, всесторонне и взвешенно.
И всё же первому впечатлению я отвожу серьёзное место. Оно не замылено, есть в нём прицельность и свежесть незамутнённого взгляда.
Во внешности Германа Карташова не было ничего необычного, и всё же нечто неординарное ей придавало и непонятную, и несомненную притягательность.