Ночью была гроза, девятая за этот август, и Петр Гурамович, перед тем как заснуть, остро почувствовал, что завтра у него отнимут что-то еще.
Так и вышло.
Утром, отшвырнув краем шлепанца Наткины тряпки, Петр Гурамович пнул калитку, прохромал из тени своего виноградного дворика на раскаленный асфальт, зыркнул в синие окна ЖК «Магнолия». Воздух был липким, как чурчхела, которую продавала соседка Рузанна, сгорбившись на табуретке прямо напротив проволочной калитки Петра Гурамовича.
– Бздыхов много? – вежливо поприветствовал соседку Петр Гурамович.
– Бздыхов много – толку мало, – улыбнулась Рузанна.
В глубине ее двора заливался лаем старый пес Будулай, заливался яростно, но покорно, поскольку провел свою жизнь привязанным к металлическому пруту вдоль забора.
Петр Гурамович обогнул Рузаннин двор, такой же, как все старые адлерские дворы, где кафельный уличный коридор упирается в стол, покрытый скрутившейся по краям клеенкой, тянутся самодельные полки с баллонами острой турши, перетертого с сахаром фейхоа, баночки злой аджики, где стоит столитровый чан, в котором варят пугр – соленье из горного лопуха, – где холодильник то и дело дыхнет копченой форелью, чачей, шкарой из мелкой ставриды, где ковер стыдливо навешен на голые пеноблоки пристройки, которую соорудили, когда родился внук, но внук уже сам женился, а оштукатурить пристройку все некогда, да и не на что, да и вроде бы незачем. Обогнув этот старый двор, увитый рыжими лентами в изумрудах навозных мух, Петр Гурамович вышел к задней ограде ЖК «Магнолия» – нового многоквартирного дома, сияющего пластиковыми террасами, – швырнул пакет с Наткиными бутылками специально мимо магнолиевского мусорного бака так, чтобы они разлетелись осколками под олеандрами, и пошел к своему эвкалипту.
Каждое утро Петр Гурамович здоровался со своим эвкалиптом через забор городского парка, и это было единственное в городе существо, к которому он все еще продолжал относиться почтительно.
В голове сверлило так, как всегда сверлит в голове у людей, если они не могут вспомнить что-то очень знакомое: со вчерашнего вечера Петр Гурамович забыл слова «Отче наш» – сразу после «и не введи нас во искушение». Он мог бы, конечно, открыть Библию и найти там эти слова, но Петр Гурамович чувствовал, что важно было именно вспомнить, а вспомнить не получалось.
Читать «Отче наш» Петра Гурамовича научил на зоне батюшка, сосед по бараку. Петр Гурамович спросил его как-то, что делать, когда внутри разевается смрадная ненасытная пасть, когда она тащит тебя за кишки к себе в глотку, в зловонную неизвестность. Батюшка не удивился и посоветовал читать наизусть «Отче наш».
Десятки лет Петр Гурамович помнил эту молитву, десятки тысяч раз повторял, и вот – забыл.
Все это – и девятая за месяц гроза, и забытые слова «Отче наш» – казалось Петру Гурамовичу предзнаменованием неизбежного рока, как черный паук в кофейной чашке, и он ожидал новой потери с яростью и покорностью привязанного к металлическому пруту Будулая.
Так и вышло. Подойдя ближе к ограде старого парка, Петр Гурамович обмер: за оградой не было его эвкалипта.
Смрадная пасть внутри Петра Гурамовича раззявилась молниеносно, и он схватился за первый попавшийся олеандр, чтобы не рухнуть в нее прямо здесь, на дороге.
Успокоив дыхание, Петр Гурамович крикнул через ограду:
– Люди! Люди! Что случилось? Что случилось с моим эвкалиптом?
Но отдыхающие за оградой не отвечали Петру Гурамовичу – кто-то не слышал, кто-то косился и отворачивался.
День стремился уже к одиннадцати, к жаре, и Петр Гурамович еле доплыл в этом мареве до входа в парк, где в будке с кондиционером сидела пухлая контролерша.
– Марина! Что случилось с эвкалиптом моим? – хрипло прорычал Петр Гурамович в будку.
– Без понятия. Я только заступила.
– Пусти, я сам посмотрю.
– Двести рублей. Че ты опять начинаешь, Гурамыч, как будто не знаешь, – сказала Марина.
– Марин, пусти так. Пенсионер же я.
– Не могу, Гурамыч. Парк платный.
– Раньше же могла.
– Ну, то когда было! А сейчас скрытые камеры, вишь, поставили. Не могу.
Петр Гурамович потоптался, хромая на левую, нездоровую ногу, полез в карман за деньгами, вынул бумажки, отсчитал двести рублей. По старой привычке к сложению и умножению подсчитал, что двести рублей – это одна пятидесятая его пенсии. Вроде бы немного, но в этом месяце уже не отложишь на новый спиннинг, не купишь лишнюю пачку сигарет, или вот еще сдуру полюбил он в последнее время сладкую вату, которой торгуют на набережной, а она как раз столько и стоит.
Пройдя мимо секвойи, обогнув пруд с белыми амурами, Петр Гурамович увидел свой эвкалипт. Огромный благоуханный красавец был не просто повержен, он был расчленен – распилен на пять бревен. Его душистая грива поникла вдоль песчаной дорожки. Сухим эвкалиптовым запахом из нее выдыхалась жизнь.
Рядом возился работник в желтом жилете.
– Зачем спилили? – яростно крикнул Петр Гурамович, надвигаясь на желтый жилет.
– Ночью молния долбанула, – ответил работник, продолжая возиться с бензопилой.
– Что, прям в него?
– Прям в него.
– Не могла она прям в него.
– Ну вот не могла, а долбанула.
– В секвойю не долбанула? Именно в мой эвкалипт?! – в отчаянии прохрипел Петр Гурамович.
– С чего он твой-то?
– Я его сажал! В школе!
– Ну так то когда было…
У Петра Гурамовича закололо под левой лопаткой. Схватившись правой рукой за грудь, он нагнулся, поднял длинный кусок коры, отвалившейся от расчлененного эвкалипта, и засунул его между рубашкой и брюхом, горлом чувствуя невозвратность очередной потери.
Каждый день отъедал у Петра Гурамовича еще ломоть его жизни – но не так, как обычно у людей настоящее отъедает от будущего, превращая завтра в сегодня, а сегодня во вчера. У Петра Гурамовича настоящее отъедало от прошлого. Настоящее было прекрасно вооружено против Петра Гурамовича. У настоящего были скрытые камеры, хромота, жилые комплексы с олеандрами, металлические ограждения, грозы и молнии, старость и смерть, наконец. А у него, у Петра Гурамовича, был только древний обрез дробовика, с которым ходил он когда-то на перепелок. Куда дробовику против молнии.