Европа с мавританским акцентом
Если вдуматься, Испания – это наше будущее. Точнее, модель будущего. Я имею в виду только то, что испанцы суть результат некогда болезненного столкновения цивилизаций. Именно такого столкновения, которое нам всем только предстоит. Несколько лет назад некий художник пощекотал нервы серией фотомонтажей: мечеть на месте Нотр-Дам в Париже, минареты посреди Манхэттена и т. п. Так он представляет себе (и нам) завтрашний западный мир во власти пришельцев с Востока, и этот мир полон страхов: от пылающих машин до пылающих небоскребов.
Что ж, цивилизации начали сталкиваться не сегодня, и остывшие угли былых взаимодействий сегодня составляют монолит наций, с тех пор оказывавших на мир наибольшее влияние (французы = галлы + франки + римляне, англичане = англы + саксы + норманны, американцы = …). Вовсе даже не обязательно впадать в восточный транс, любуясь томной каменной вязью Альгамбры – дворца гранадских эмиров, чтобы ощутить этот мавританский акцент в любом закутке нынешней испанской жизни. Достаточно всмотреться в лица севильской или мадридской толпы, услышать звенящую тишину летней сиесты с отчетливым призвуком неги: плюс сорок два, белый, какой-то воистину аравийский воздух, начисто выжигающий привычный европейский фон тревожности и прочую фрейдовщину. Да просто вслушаться в речь, где звукоряд определенно ближе к Передней Азии, чем к Европе, и не надо быть профессором Хиггинсом, чтобы различить типично арабское, как будто шепелявое «с». В самом деле, кто такие испанцы: христианизированные арабы или европейцы с порядочной долей арабской крови? Ответ заведомо лишен смысла. Они испанцы, и в качестве таковых пребывают в мире последние шестьсот лет, со времени так называемой Реконкисты, то есть изгнания арабов с Иберийского полуострова, потому что в любой так называемой национально-освободительной войне освобождают обычно от чужой администрации, но не от чужих генов.
Какие они? Тоже непростой вопрос. Любой коллективный портрет опасно соседствует с карикатурой, что не слишком приближает к истине, а в нашу политкорректную эпоху к тому же чревато еле простительными недоразумениями. Тем более, что при ближайшем рассмотрении испанцы обнаруживают внутри себя такое разнообразие, которое нам и не снилось. Каталония отличается от Андалусии куда больше, чем Закарпатье от Донбасса, а галисийский язык от государственного кастильского никак не меньше, чем суржик Харьковщины от надменного львовского украинского, о басках или цыганах говорить вообще не приходится.
Здешний «плавильный котел» действовал не слишком успешно то ли потому, что образование было мало распространено (три процента населения до сих пор неграмотно), а бюрократия, как всегда, ленива, то ли за пределами Иберийского полуострова дел было слишком много. Худо-бедно едва ли не полмира научили кастильскому наречию, а до своих окраин не добрались. Угли противостояния долго тлели, и не случайно гражданская война 1936 – 1939 годов носила еще и отчетливый оттенок бунта территорий: базой республиканцев был север: галисийцы, астурийцы, баски, каталонцы против «настоящих» испанцев, а то, что сам Франко был из Галисии, мало что меняет: большего русского националиста, чем инородец Джугашвили, трудно себе представить. С Франко тоже не так просто. Герой марокканской войны, в 34 года самый молодой бригадный генерал Европы, любимец короля Альфонса XIII, он был примером того, как в той, прежней Испании, несмотря ни на что, действовали «социальные лифты». Естественно, левые не вызывали у него никакой симпатии.
Подобно нам, в случае выбора между законом и справедливостью испанцы, не колеблясь, отдают предпочтение второму, но их справедливость имеет не столько собственно этическое, а скорее уж эстетическое измерение. Кровавая испанская гражданская война черпала свою энергию именно оттуда. Потому же, кстати, она была так заразительна – именно в эстетическом смысле. Хорошо помню собственное детство уже на закате Советского Союза: официальная парадная форма пионера включала в себя пилотку-«испанку» с кисточкой. Ну, допустим, мы, несчастные образчики промытых мозгов. Но ведь достойнейшие люди сопереживали республиканцам и ненавидели фалангистов, взять того же Хемингуэя. Я настаиваю, что все дело именно в эстетике, потому что республиканцы точно так же своеобразно понимали справедливость, как и наши комиссары в пыльных шлемах (их, к слову сказать, было тут немало задействовано), и руки у них точно так же были по локоть в крови, и не только противников, но и, казалось бы своих – вспомним полную черного юмора коллизию, когда испанские коммунисты расстреливали анархистов.
Эта же справедливость оправдывает варварское, по мнению многих иностранцев, национальное увлечение боем быков. Вот уж где этика неотделима от эстетики! В первый раз я долго колебался, идти ли, хотя были взяты билеты, и места прекрасные, и компания правильная, но не давали покоя предрассудки. Не то чтобы я так уж проникся «зелеными» фанабериями, отказавшись от бифштексов и дубленок, но зрелище зря проливаемой крови, пусть даже коровьей, не казалось мне привлекательным. Не стыжусь признаться, что был не прав. Из всего, что мне приходилось когда бы то ни было видеть, коррида – одно из самых незабываемых по красоте зрелищ, и основная красота не в разных оттенках алого и розового, не в изысканных костюмах матадоров, не в их балетных движениях, не в жуткой стройности ритуала, а именно в справедливости, лежащей в основе всего этого действа. Быку в общем-то все равно, где погибать – на стадионе под крики и музыку или в фабричной безнадеге бойни – на стадионе, пожалуй, даже веселее. Но тут, во-первых, у быка есть отчетливый шанс, ибо в случае победы его отпускают до конца дней пастись на травку. Во-вторых, они с матадором рискуют в равной степени. Кстати, как выяснилось, боли от втыкаемых в холку бандерилий животное не испытывает, там отсутствуют нервные окончания, и это меня окончательно с корридой примирило.
Вот, пожалуй, единственный безопасный метод познания размытых человеческих множеств – понять, что они любят, и по косвенным признакам очертить приблизительные контуры национального характера. Испанцы вообще любят и ценят жизнь, любят и ценят в широком диапазоне от небрежения ею до сибаритства. Иллюстрация – хорошо знакомый нам лексический релятивизм, когда слова, по всеобщей договоренности, значат не то, что в словаре. "Ahora" на самом деле не «сейчас», а «посмотрим», "mañana" не «завтра», а решительное и безнадежное «никогда». С двенадцати до четырех – сиеста, народ расходится по домам, все закрывается, кроме туристических объектов. Допустим, сто лет назад это еще было оправданно, но теперь, после всеобщей победы кондиционеров – в квартирах и офисах, в машинах и автобусах, в магазинах и кафе – можно бы перейти на обычный восьмичасовой рабочий день. Или, допустим, вводить летнее и зимнее время, не только переводя стрелки часов, а и меняя график работы и отдыха. Дудки! Жизнь возобновляется ближе к вечеру, но, согласитесь, после пяти какая уж тут работа? Зато с наступлением темноты начинается настоящая гульня, шумная, жизнерадостная и беззаботная.