31.08. 02 час. 30 мин. Станция Шатилово, в/ч 671/38 (учебная часть)
Сразу после полуночи переменился ветер, луну забросало быстролетящими тучами, и температура начала падать стремительно. И если в час ночи, когда я заступал на пост, под ногами хлюпало, а с неба кто-то пригоршнями бросал очень холодную воду, то через полтора часа моего унылого топтания под грибком на земле вокруг уже обнаруживался слой рыхлого льда, а со стороны леса доносились треск и грохот ломаемых сучьев (кошмар часового) – потому что было много ниже нуля, а дождь так и не превратился в снег или град: падал мелкими каплями. Естественно, намерзая на все твердые предметы тяжелой коркой. Не помню, чтобы я когда-то попадал под столь мерзкую погоду. Такое нужно пережидать в доме с надежной крышей и толстыми кирпичными стенами. И чтоб камин, в котором пылают дубовые поленья. Или горячая печь.
Ног я уже не чувствовал. Цокал на деревянных ступнях, как японская танцовщица.
Лагерь спал, нечувствительно обрастая во сне ледяной коркой. Еще часов пять такого дождя, и потом можно будет ходить с пилой и всех выпиливать из палаток, исполняя свой христианский долг. Но так, чтобы потом по «гильзочке» с носа. За приложение усилий.
Я вытащил из заднего кармана свою старую и уже изрядно помятую фляжку. Жалкие последние капли…
Тем не менее какую-то иллюзию внутреннего тепла они создали.
Пить, ребята, надо самогон. Добротный деревенский польский бимбер.
Ну, все: осталось полчаса народных танцев.
В караулке тепло. Снять мокрую шинель, ботинки, носки и – ноги к печке: благодать, кто понимает.
Подлинная благодать. Как в детстве: приходишь с полей, сдираешь с ног опорки и – протягиваешь ноги к печке. Блаженство, пока тебя не отгонят такие же желающие насладиться. Сорок, холера, второй. Лагерь для беспризорных детей под городом Смоленском. Не вспоминал столько лет. Эх, Горелый. Расковырял ты во мне эту болячку. Капитан Горелов, командир нашей учебной части. Мой когда-то сосед по нарам. Он попал в лагерь в октябре сорок второго и сразу же, без передышки, стал деловито готовиться к побегу. Был он невероятно тощий, серый, слабый – и ничего не боялся. Рванули мы вместе и, возможно, ушли бы… но в Берлине как раз грянул очередной переворот, вся полиция встала на уши, так что неполную неделю спустя нас благополучно сдали с рук на руки коменданту Альтрогге. Как я потом, выросши и слегка поумнев, стал понимать, Альтрогге был хорошим человеком и делал все, что в его силах, чтобы уберечь нас от голода и эпидемий. Другое дело, не все было в его власти. Ну и нечего говорить, что ценить мы этого там и тогда не умели и не желали.
В марте мы с Горелым ушли во второй раз – успешно. Мы почти не колебались, куда идти. Конечно же, в Сибирь: воевать и мстить. Нам было за что. И мы пошли в Сибирь…
Уже и пальцы перестал чувствовать. Летом перчатки часовым не положены. Считается, что летом у нас тепло.
В нарушение устава я сунул руки в рукава. «Симонов» болтался на ремне. Хорошая машинка, идеальное оружие часового. Почти ничего не весит.
За спиной вдруг грохотнуло громко, но тупо, как в сырые бревна. Я оглянулся. Ни черта не было видно в ночи сквозь пелену дождя. Но потом обрисовался на миг размытый гребень невысокой лесистой горушки с ласковым именем Манька, и высветились рваные края облаков, совсем придавивших бедную Маньку к земле. Через двадцать секунд ударило так же тупо и нераскатисто. Гром вяз в дожде.
Гром… Или я чего-то не понимаю, или это не гром. Неправильный гром. Его делают неправильные молнии…
Я выпростал руку из рукава (ох, как холодно-то!) и снял с рычага трубку. В далекой теплой караулке раздался зуммер, и подпоручик Стас Разумовский, протяжно помянув в весьма необычном контексте некую часть тела эрцгерцога Фердинанда, взял трубку:
– Начальник караула.
– Пост номер два, курсант Валинецкий. Господин подпоручик, наблюдаю вспышки пламени в направлении урочища Ульман.
– Какие еще, ёлы, вспышки?
– Две вспышки, сопровождаемые звуками взрывов. Расстояние порядка семи километров.
– Хорошо, курсант, – откашлялся. – Продолжайте вести наблюдение.
Чпок.
Сейчас он позвонит… куда? Впрочем, все. Это уже не мое собачье дело. Мое собачье дело – достоять положенные двадцать минут, потом прийти в теплую караулку, снять ботинки и выставить ноги к печке.
Потом – лицом вниз на топчан. Два часа не кантовать. Мне еще стоять под грибком с шести до восьми.
Вадька Захаров, с которым мы когда-то играли в волейбол за сборную города и который с тех пор успел, в отличие от меня, сделаться доктором двух наук: медицины и криминалистики, – говорит, что мои сны являют собой самый что ни на есть неблагоприятный прогностический признак. Такие сны бывают только у параноидально-шизоидных типов, которые, если не помирают вовремя от естественных причин, переступают в себе какой-то рубеж и превращаются в серийных убийц. Говорит он мне это все десять лет, что мы знакомы.
Сны мои, с моей же точки зрения, ничего особенного собою не представляют. Просто я в своих снах не делаю абсолютно ничего и никаких эмоций не испытываю. Как правило, я чувствую себя лежащим в той позе, в которой лежу на самом деле. Но вокруг меня может происходить все, что угодно. Хоме Бруту такое не представало пред очами даже на третью ночь. При этом я абсолютно равнодушен ко всем этим невиданным чудовищам и дивам. Есть они, нет их – ледяное спокойствие, какого я в посюсторонней жизни никогда и ни по какому поводу не испытываю…
Сейчас, например, я будто бы лежал на черном прозрачном льду – лицом вниз – и созерцал дьявольское, в стиле Босха, пожирание маленьких некрасивых людишек маленькими шустрыми химерками. Химерки нагоняли их, окружали и начинали откусывать ручки, ножки, головки… Химерки были крысокрокодильчиками с крылышками. Они могли летать, хотя не быстро и не далеко.
Потом лед вдруг пошел трещинами…
Меня подняли за шиворот и поставили на ноги. Благо это сделать очень легко: я вешу пятьдесят два килограмма при ста семидесяти сантиметрах роста. Шомпол – так меня звали еще в школе. Лампа слепила. Я крепко зажмурился и проснулся.