Пояснение к публикуемым ниже письмам
17 февраля 1981 года Вадим вылетел из Шереметьева вместе с нашим старшим шестнадцатилетним сыном Борисом в Париж. В то время такая поездка – на три месяца во Францию, да еще не к родственнику, а к поэту, чьи стихи он переводил, да еще для человека, шесть лет отсидевшего в лагерях за антисоветскую деятельность, – казалась чудом, непонятным благорасположением небес. Чудо это, однако, было взято с бою – за право на трехмесячный отрыв от московской земли Вадим заплатил мучительнейшей борьбой с советскими вершителями судеб, с «пирамидой», с «Пентагоном», который, как говорил он, цитируя «Упанишады», всегда надо штурмовать с «шестой стороны».
Сейчас, слава Богу, даже трудно себе представить, что было время, когда за такую невинную поездку в гости к любимому поэту надо было восемь лет получать бесконечные отказы ОВИРа, писать жалобы, ходить на унизительные переговоры, делать заявления в западной печати, собирать подписи под письмами протеста («Призыв французских писателей в защиту поэта Вадима Козового» в газете «Монд»), давать пресс-конференции, каждодневно рискуя и потерей работы, да и просто свободой. Но слишком сильно у Вадима было чувство независимости, он никогда не мог смириться с натяжением крепостной цепи – «грызть до последнего» было его девизом. И «пирамида» поддалась, «шестая грань Пентагона» дала маленькую трещину: разрешение на трехмесячную поездку «для лечения больного сына» было получено.
Живший, как он сам говорил, только русским словом, русским языком и русской поэзией и столько сделавший для нее, Вадим второй своей духовной родиной считал Францию. Эта любовь зародилась, наверное, в детстве под влиянием отца – историка по образованию, влюбленного во Французскую революцию. Став студентом МГУ, Вадим продолжал быть верным своей страсти: писал работы о «Культе разума и верховного существа», зубрил французский, конспектировал Паскаля… А в мордовском лагере, где ему пришлось провести шесть лет своей молодости, он открыл для себя французскую поэзию, верным рыцарем которой остался до конца жизни. Освободившись, он с головой ушел в работу – переводил Лотреамона, Валери, Мишо, Шара, Реверди, «проклятых поэтов», весьма мало популярных в то время в Советском Союзе. И оставалась несбыточная (по тем временам) мечта – коснуться их земли.
«L’espoir luit comme un brin de paille dans l’âable…» («Надежда, как в хлеву соломинка, блеснула..»)
Как сейчас помню телеграфный бланк, на котором аккуратными латинскими буквами выписывал Вадим эти стихи Верлена… Это было на московском почтамте в августе 1980 года, куда он побежал сразу же после очередного (на этот раз – последнего!) разговора с высоким лицом в КГБ, которое, наконец, соизволило снизойти до милостивого разрешения. Помню и адрес на телеграмме – Франция, Воклюз, Иль-сюр-Сорг, Рене Шару… Мы встретились с Вадимом у входа на почтамт – он был взбудоражен, потрясен, вернее, ошарашен. Восемь лет биться головой об стену, требуя поездки, и вдруг – «обещанная визитная карточка Навуходоносора», как горько обозначал он цель этих восьмилетних мытарств в своей поэтической книге, почти на руках…
Приемщица в окне «международной корреспонденции», не моргнув глазом, пересчитала «знаки», выписала квитанцию, и телеграмма полетела.
Поразительно, но Рене Шар откликнулся стремительно и теми же стихами Верлена: «L’espoir luit comme un caillou dans un creux» («Надежда, как в песке голыш, светла») – таков был текст телеграммы, полученной на Потаповском буквально на следующий день.
Ко времени своего отъезда во Францию Вадим был уже известным переводчиком французской поэзии и автором вышедшего в Лозанне в издательстве «L’Age d’homme» сборника стихов «Грозовая отсрочка». Была готова и вторая поэтическая книга со знаменательным названием «Прочь от холма», которую он собирался издать там же. Вынашивались и планы третьей – «Поименное» (вышла в 1988 году в Париже в издательстве «Синтаксис»),
«Грозовая отсрочка»… Это цитата из стихотворения Рене Шара:
Гонец в кровавой хватке западни,
по истеченьи ГРОЗОВОЙ ОТСРОЧКИ
без порыва сжимаю тебя, без оглядки, о любовь
проливная, созревшая весть.
Поэтический темперамент Рене Шара был всегда близок Вадиму, который находился под сильным влиянием этого мощного голоса. И потому в собственных стихах Вадима 70-х годов чувствуется напряженная, несколько отстраненная «шаровская» патетика.
В 1973 году в Москве в издательстве «Прогресс» вышли его переводы стихов Шара, а также поэзии Анри Мишо, которого Вадим первым открыл русскому читателю – незабываемый Плюм в журнале «Иностранная литература». Прогрессовский сборник он послал во Францию – и так завязалась интенсивнейшая переписка с двумя величайшими французскими поэтами XX века Рене Шаром и Анри Мишо. В эти же годы Вадим открыл для себя прозу Мориса Бланшо. Потрясенный книгами Бланшо (их привозили знакомые французы), он написал ему в Париж. Переписка с Морисом Бланшо, продолжавшаяся до самой смерти Вадима, – необыкновенный человеческий и литературный документ. (К сожалению, по не зависящим от меня причинам я не могу сейчас ее опубликовать. Ее время еще не настало.)
Можно представить себе, каким глотком свободы, выходом в другой мир, были все эти письма, приходившие на Потаповский в мрачные годы брежневской безвременщины!
Сразу же по получении прогрессовского сборника Рене Шар прислал Вадиму свое первое приглашение посетить Францию, погостить в его деревенском доме в департаменте Воклюз в Провансе. Причем не одному, а с женой – «с женщиной», как было написано (русскими буквами!) на доморощенном консульском бланке. Последовал отказ, за ним – новое приглашение, опять отказ – «нецелесообразно» – и так восемь лет борьбы! И наконец «для лечения больного сына» разрешена поездка на три месяца, тем более, что в России остаются «заложники» – жена и младший сын…
Эти три месяца обернулись почти двумя десятилетиями жизни в Париже, мучительно трудным вхождением в чужую среду, в иноязычие, в мир, во многом отличный по своим ценностям от всосанного с молоком. И можно сказать, что, несмотря на то, что Вадим был человеком «междумирья», двух культур, свою миссию моста между которыми он отлично сознавал, до конца своих дней он не изжил этого дуализма, «сидел между двух стульев», и чувство разрыва, отрыва от родной почвы, окрашивало все его существование – недаром сборник своих замечательных эссе он назвал «Поэт в катастрофе». И недаром так любил он гоголевское выражение – «существо вне гражданства столицы», применяя его к себе и себе подобным.
Особенно тяжелыми были первые месяцы – ведь у Вадима на руках был больной сын-подросток. Ответственность за его судьбу камнем давила на сердце. Поэтому столь мрачен, порой близок к отчаянью тон многочисленных писем-посланий, которые он, нуждавшийся в постоянном самовыражении, направлял в Москву при первой возможности.