Часть первая. Особая инспекция
Только теперь начинаешь понимать, что это были за удивительные легендарные годы 18–19–20-й. Им не повториться дважды, дважды никто не родится, в том числе и пролетарское государство.
Дмитрий Фурманов
Порыв ветра донес унылый бой курантов: ровно четыре удара. Струве стряхнул зонт: над Парижем висели низкие серо-коричневые облака и лил унылый, совсем русский дождь. Вытащил хронометр на массивной золотой цепочке – подарок воронежских земцев. Кажется, это было в 904-м? Да, верно. Тогда он еще ходил в марксистах либерального толка и был очень популярен у этих брюхатеньких сытых мужчин, мечтающих о думской карьере и будуаре Кшесинской. Сластолюбцы, черт бы их всех побрал. Проговорили Россию, проклятые болтуны, и вот, кажется, финиш…
Нажал репетир. Часы мелодично вызвонили десять раз, и Струве нервно и зло сунул их в карман. Время обеда, а он торчит здесь, на кладбище Пер-Лашез. Всё разладилось, всё! И наладится ли теперь? Ох, уж нет… Слава богу, он не на трибуне и врать незачем.
Вокруг чернели мраморные кресты надгробий. С них стекала вода. Аллею замыкал пилон в духе древнеегипетских, с барельефом: вереница людей медленно уходила в ворота небытия. «Ничего, – подумал Струве, – и это пройдет. Мудрый Соломон тысячу раз прав: в радости мы всегда ждем печали, в горе – томимся ожиданием избавления. Таков вечный круговорот жизни. Его никто и никогда не мог изменить: ни халдеи, ни Маркс, не изменит и господин Ульянов, ибо все суета»… Он вдруг почувствовал, что за спиной кто-то стоит, и оглянулся. Это был человек лет сорока в поношенном пальто, со шляпой в руке. По длинному носу стекала дождевая вода, смешно отделяясь капельками от изогнутого кончика: кап-кап-кап. Карие, глубоко посаженные глаза неторопливо ощупывали, словно фотографировали. «Явился, – подумал Струве. – А куда ему деваться? Денег нет. Вряд ли ел сегодня. Озлоблен и не доверчив. – Он присмотрелся к незнакомцу. – Интеллект минимальный… Впрочем, в письме Врангеля много красивых слов. А нужен ему прозаический костолом. И если так, то этот упырь вполне сойдет».
– Господин Крупенский, – приподнял Струве шляпу, – у вас должно быть мое письмо.
– Вот оно. Чему, собственно, обязан? – Тот, кого Струве назвал Крупенским, протянул мятый конверт.
– Меня зовут Петр Бернгардович, – слегка наклонил голову Струве. – Я бы хотел иметь с вами разговор доверительный и вместе с тем вполне официальный. – И, заметив, как собеседник едва заметно пожал плечами, продолжал: – Вы сын кишиневского предводителя дворянства?
– Младший, если вам угодно.
– Служили в департаменте полиции?
– Прежде я окончил Петербургскую академию художеств, – мрачно заметил Крупенский.
– О-о-о, – насмешливо прищурился Струве. – Как вы находите этот памятник? – он повел головой в сторону пилона.
– Бартоломе – художник гениальной минуты. Эта минута перед вами. – Крупенский снова пожал плечами. Видимо, вопрос показался ему тривиальным.
– О-о-о… – уже другим тоном протянул Струве и с нескрываемым любопытством посмотрел па собеседника. – Вы знаете мое официальное положение здесь, в Париже?
– Не знал бы, не болтал бы с вами, – резко сказал Крупенский. – Говорите наконец, в чем дело?
– Та-ак, – помедлил Струве, слегка смущенный такой независимостью и таким напором. – Вас рекомендовал Павел Григорьевич Курлов… Вы понимаете?
– Благодарите генерала Курлова. Что ему угодно?
– Курлов – это здесь, в Париже, – невозмутимо продолжал Струве. – Там, у Врангеля, вас хорошо знает по отзывам в послужном списке генерал Климович. Вот письмо его превосходительства генерал-лейтенанта барона Петра Николаевича Врангеля… – Струве подтянулся и вскинул голову. – Правитель Юга России и главнокомандующий русской армией поручает мне официально просить вас, Владимир Александрович, отбыть в Крым, в Севастополь, и взять на себя миссию помощника Климовича.
– Генерал не справляется… – насмешливо хмыкнул Крупенский. – Ай-я-яй, какой пассаж…
– Владимир Александрович, – Струве подошел к памятнику, – вы видите: все обречены. Еще мгновение – и последние скроются в этих вратах, откуда нет возврата. Но взгляните: среди всеобщего уныния, скорби и отчаяния есть все же человек, который думает не только о себе. – Струве театрально протянул руку к барельефу. Там, на краю пилона, у лестницы, могучий мужчина бережно поддерживал изнемогающую, готовую упасть женщину.
– Кто же этот герой? – Крупенский смотрел Струве прямо в глаза, и было непонятно, насмехается он или спрашивает вполне серьезно.
– Этот герой – Врангель, – сказал Струве. – Это вы, если угодно, это мы все, несчастные русские люди.
– Скажите, – вдруг оживился Крупенский, – кто придумал этот текст: «Русский пролетариат сбросит с себя ярмо самодержавия, чтобы с тем большей энергией продолжать борьбу с капитализмом и буржуазией до полной победы социализма»? Это, кажется, на Первом съезде РСДРП сказано?
Струве молчал. Крупенский взял его за руку и подвел к центру памятника:
– Взгляните сюда… Этот старик уже мертв, но еще цепляется за край гробового входа. Кто он? Молчите? Тогда слушайте. Двадцать два года назад вы и такие, как вы, следуя моде и непомерному честолюбию, написали только что процитированные мною слова. Вы и такие, как вы, сделали все, чтобы Россия исчезла с лица земли, а ее вождь, ее государь мученически умер в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге, и вот теперь, когда все кончено, вы предлагаете мне работать с генералом Климовичем… Нет, милостивый государь… Измену надо было давить в зародыше. А теперь добровольческие армии отдали свои жизни за мираж…
Струве раскрыл зонтик:
– Я вас так понять должен, что вы отказываете его превосходительству… Хорошо. Встретимся на площади Согласия через два часа. Вы все же подумайте…
Крупенский натянул «котелок» на уши и поднял воротник пальто:
– Я ничего не обещаю. – Он повернулся к Струве спиной и четким военным шагом двинулся к воротам кладбища.
Струве долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом кладбищенской дорожки. «Что ж, – думал Струве, – как ни крути, а он прав. Белое дело обречено, оно доживает последние дни. Пусть Запад признал правительство Врангеля, пусть в Крым еще поступают последние транспорты с оружием, патронами и снарядами, но армии красных у ворот Крыма, у Перекопа. Англичане отвернулись, американцам нет больше никакой выгоды, а без выгоды они и пальцем не пошевелят. На то они и янки-дудль. И черт бы их всех побрал, жадных, расчетливых иудушек, готовых выдернуть из-под головы умирающей матери подушку, дабы тут же ее выгодно продать. Орава смрадных подонков в смокингах и цилиндрах, с дежурными улыбками, с дежурными словами. Прав Крупенский: продали, промотали Россию, и теперь тысячелетний, истомившийся жаждой крови и разгула хам, его величество пролетарий „окажет“ себя во всей красе, пустит юшку либеральствующим идиотам, сюсюкающим интеллигентам в пенсне, пропади они все пропадом…» Он смачно плюнул и растер плевок ногой и тут же удивленно подумал про себя, что безнадежно утрачивает и лоск, и манеры и помешать этому бессилен даже Париж.