Время – это наркотик.
Терри Пратчетт
Было зябко, было необходимо. Был десятый час утра.
Впрочем, идти оставалось всего ничего: трактир «Викентьич» – собственно, бывший Остафьева, но этого, кроме завсегдатаев, никто уж не помнил – располагался во дворике на Сретенке, возле Сухарева рынка, втиснувшись между книготорговцем Даниловым и адвокатской конторой Авербуха. Сухой закон соблюдался здесь довольно строго, то есть ровно настолько, насколько требовало того военное время. Околоточный раз на дню непременно приволакивал собственную тушу – понятно, чтобы «кваском остудиться». Квас ему выносили, как и прочим, в фарфоровом кофейничке, и был в том кофейничке отнюдь не портвейн № 137, а простое очищенное, на мерзлой рябине. Околоточный выцеживал весь кофейник из носика, бурчал, что квас «стоялый, бесхмеленый», и мирно исчезал.
Прочих посетителей, если не платить бешено, ждал в кофейничках слабый кларет. Впрочем, в утренние часы, после ночи за картами, то за винтом, то за преферансом, как раз такой напиток и требовался Станиславу Люциановичу. Долгая ночь, пройди она за азартной игрой в клубе, утешила бы сама по себе. Но здесь, на Мещанской, жил и принимал бесконечных гостей знаменитый писатель, большой мастер долгого и расчетливого картежа; некогда он много пил, а теперь вот уже три года как был верным рабом морфины. Сегодня игра шла вообще без хозяина, тот сказался нездоровым. По теории, в этом случае возглавлять стол должна была бы его матушка – тоже великая мастерица и винта, и преферанса. Но нынче не вышла и она, годы брали свое.
Последний раз Станислав Люцианович виделся со старухой девятого, в день имянин ее, и старуху преферансом очень утешил, хотя для него самого была эта, в целом тоже отличнейшая игра тем же, чем для любителя очищенного вина кларет. Сегодняшний бридж тоже особой радости не принес, ибо за столом сидел новичок, молодой и противный, хотя с некоторым литературным именем. Впрочем, видал Станислав Люцианович таких новичков: если б не имя хозяина, после полуночи непременно появилось бы предложение перейти к настоящей игре, однако затевать шмендефер[1] в этом доме было и неприлично, и… еще неизвестно, кто ушел бы с шерстью, а кто стриженым. Проиграть много Станислав Люцианович не мог просто физически, не того класса он был игрок, но что радости за таким столом? Так что ночь пропала – ни физического успокоения не принесла, ни денег, на которые он отчасти рассчитывал. Последние, добытые другом-пушкинистом в аванс под книгу переводных стихотворений другого еврея, петербургского, шли к концу, и это никак радовать не могло. Станислав Люцианович никогда не был хоть сколько-то богат, но боялся нищеты. Порой боялся вообще всего на свете.
А теперь, когда вот уж полгода прошло с тех пор, как застрелился Ли, настроение было совсем из рук вон. Он все хуже переносил одиночество, даже совсем короткое, и даже сегодня в трактире предпочел не оставаться за столиком наедине с собой. Одновременно в трактир вошел очень высокий, одного роста со Станиславом Люциановичем, старик, и как-то получилось, что за столик у окна с видом на Сухареву башню они сели одновременно.
Заказ завтрака упрощался для Станислава Люциановича двумя обстоятельствами: скудостью наличности и скудостью того меню, какое вообще соглашался принимать в себя его очень и очень нездоровый организм. Ел он почти одно только мясо с макаронами всю свою сознательную жизнь, кроме разве что двух очень голодных отрезков времени, выпавших в начале войны. Старик заказал отчего-то то же самое и очень посетовал на реплику полового, что «какавы по военному положению-с…». Станислав Люцианович этот напиток тоже очень любил, но ведь и вправду «военное положение-с…».
К тому времени, когда белоснежный половой принес горячее и кофейнички, они со стариком уже перекинулись фразой-другой из числа тех, что предшествуют доброжелательному разговору хотя бы до окончания трапезы. Старик похвалил «Викентьича» за чистоту, которой трактир и вправду отличался от прочих на Сухаревке: видно, потому что хозяин сменился в нем недавно; и трактир быстро набирал популярность у москвичей. Похоже было, что не век вековать этому кряжистому астраханскому мужику на задворках рынка. А к тому же расстегаями он мог заткнуть за пояс кого угодно, пожалуй, что и знаменитую «Прагу». Похвалил трактирщика и Станислав Люцианович, добавив расхожее мнение, что «Викентьич» далеко пойдет. Тут старик поперхнулся.
– Не скажите, не скажите, милостивый государь, – произнес он, запив кашель «квасом», – жизнь так устроена, что многим из тех, кто собирается в ней далеко идти, приходится на самом деле далеко ехать, а уж если и идти, то даже слишком далеко и совсем не туда, куда хочется. Причем и такая участь еще не худшая, хуже всего – идти и не добровольно, и не далеко. Тогда плохо совсем. Но пока время не придет, то и час не настанет, извините за странную пословицу, она у нас в роду.
Мрачноватая мысль старика как нельзя более соответствовала собственному настроению Станислава Люциановича, но он все же полагал, что при любом раскладе уж кто-кто, а «Викентьич» из всех водоворотов верхом на расстегае выплывет и, хоть падай на него австрияцкие «чемоданы» с зажигательной смесью, будет только богатеть да богатеть. Именно у таких людей, правда, когда они свежие-приезжие, от пяти тысяч, проигранных за ночь, голова не болит. Сам-то Станислав Люцианович только однажды в клубе выиграл столько, даже больше, но случай пришел под утро, и денег в банке оказалось всего девятьсот рублей – теми пришлось и обойтись, шмендефер был в клубе все-таки несовершенно нелегальный. Слишком любил Станислав Люцианович саму игру; быть может, поэтому в настоящие карточные профессионалы идти не намеревался и оставался литератором. Поэтом, критиком и прочее, если платили хотя бы полтинник со строки.
Философская реплика старика вместе с принятым еще натощак стаканом кисленького наконец-то отвлекли мысли Станислава Люциановича от картежной темы. Зато вновь проступило мучившее его в последние месяцы еще больше, чем одиночество, острое чувство какого-то разлитого во Вселенной отчаяния. Посреди ночи просыпался он от кошмаров, другой раз не засыпал и вовсе, лежал до рассвета, переживая ужас повторимый и повторяемый, усугубляемый малейшими причинами: криком на улице, расползающимся по дому запахом жареной рыбы, пением зажившейся осенней мухи в комнате, которую он занимал сейчас у старшего из братьев, у того, что был на два десятка лет его старше, имел хорошую юридическую практику, брался за трудные гражданские иски и к самому младшему в семье относился вполне по-отцовски. Если бы не старший брат, вряд ли был бы Станислав Люцианович тем, чем оказался теперь – картежником с примесью литератора, а был бы он больным петроградским поэтом, наехавшим в родную Москву к брату на харчи от холодной зимы и от слишком уж придвинувшегося к столице фронта. Самого его в армию не брали, на щеках играл яркий румянец и хотя настоящей чахотки у него, кажется, не было, но в призывной комиссии, где был он дважды, только бросали взгляд на его затянутую в корсет фигуру и сразу изрекали: «Не годен». Он боялся и туберкулеза, хотя почти что сам себе его придумал: неудачно поскользнулся в гостях у очень приятной собою поэтессы, ударился позвонком и с тех пор жил с малой, но непроходящей болью в нем. Даже корсет снимать было боязно, хотя надел он его впервые именно для призывной комиссии. Но вот придумалось, да и поселилось. Досаждал ему и фурункулез, но это, видимо, от неумеренного пития да еще, быть может, от вечных макарон с мясом. Но ничего другого Станислав Люцианович есть не умел.