Воры съели гречневую кашу.
Проникнув в заросший, щебечущий птицами сад, они увидели шпингалет на дощатой калитке и рассмеялись над шпингалетом, призванным охранять сад от чужих. Просто расхохотались и пошли, не таясь, по треснувшим плиткам дорожки, а ветки жасмина и елок трогали их за плечи, словно здороваясь.
Дом пуст, заброшен давным-давно, это ясно… В саду тусуются птицы и кошки, сыроежки растут на бывших клумбах, а с черепичной крыши лохмато свисает трава. Воры заходят в дом, где и брать-то нечего, пусто и осколки стекол хрустят под ногами. Следы от картин на выгоревших обоях, и черно-белая фотография в рассохшейся рамке: старый дядька в шляпе сомбреро, женщина – красивая, и лохматая девочка – стесняется фотоаппарата.
Но в заброшенном доме тепло, и на хромоногом столе, под пухлой подушкой – здоровенная кастрюля гречневой каши. «Грамотная, правильная каша», – хвалят воры, а, наевшись, наглеют до того, что включают старый телевизор на тонких ножках и долго терпеливо ждут, пока он нагреется. Телевизор нагревается, но громкости почти нет. Тихость какая-то, а не громкость. Тихо, тепло, и хочется спать…
И воры устраиваются на топчане, сворачиваются поуютнее и засыпают под телевизор, под длинное дырявое кино без слов, без начала и конца…
Трудно быть лягушкой в засушливое лето, но еще хуже – городским сумасшедшим в чужом городе. Идти, идти летним днем, пересекая город с запада на восток, одновременно спускаясь с севера на юг.
Думать про снег, потому что жарко, и, загибая пальцы, шептать:
Feed Me Pasta Like This…
Не потому, что сильно любишь макароны, и даже не потому, что городскому сумасшедшему положено бормотать ерунду, а просто, чтобы не сбиться, чтобы не запутаться в улицах города, который так и не стал родным.
Feed
Me
Pasta
Like
This…
Чтобы не заблудиться, потому что идти и так трудно – и голова, и сердце, и ноги сосредоточены на том, чтобы прийти правильно, туда, где вроде обещали одолжить денег на билет обратно.
В давнишнюю страну, откуда сбежал с торжествующим отвращением, с отвращением и одним брезентовым мешком, и вот теперь…
Feed
Me
Pasta…
Парк! Отдышаться на лавочке. Вон она, лавочка… Сейчас… Кругом снег… А жарко почему? Шел быстро, вот и жарко. Снег, и вчера был Новый год, а сейчас утро, все спят после вчерашнего, можно пойти и под окном, чтобы тебя видно было из окна, выложить на новогоднем снегу имя, мандаринами, их целый чемодан. Наклониться и выкладывать мандаринами по снегу… Наклониться…
И человек падает лицом в асфальт, думая, что это новогодний снег, на котором мандаринами выложено имя.
Мандаринами – имя на новогоднем снегу.
Мелом – контур тела на асфальте.
Вот насчет контура тела – это преждевременно.
Подоспевает служба спасения.
«Are you okay?» и все такое. Какой уж тут о’кей…
Человека грузят и увозят в какой-то приемник, отстойник, приют. Когда становится получше и даже можно пойти покурить, он знакомится с бойким негром, то есть, ах-ох, извините, конечно, ну, разумеется, афроамериканцем…
Какое длинное и неудобное слово!
Знакомится с бойким негритосом из Вологодской области, и тот обещает, что когда его выпустят, как только выйдет на волю, дозвонится туда, в давнишнюю страну, затиснутую между Китаем и Польшей, где на крылечке открыт ноутбук, и на белом пустом листочке черными буквами:
«ВОРЫ СЪЕЛИ ГРЕЧНЕВУЮ КАШУ…»
Нет, это лучше не надо.
Все равно не поверят. Как могут воры съесть гречневую кашу, что за ерунда? Что это за воры такие? Им надо украсть и убежать, некогда им рассиживаться, кашу есть. Выдумки все это.
Никогда не верят.
Что волосы на самом деле такого цвета, что папа – это папа, а не дедушка. И что родился папа в Нью-Йорке, да еще в тысяча девятьсот тринадцатом году.
Что все, что сочинила, это сама сочинила. Это еще с детства, со школы – «Ага, за нее папа все сочинения пишет!»
Некоторые так до сих пор и думают.
Смешные такие…
Много в моей жизни всякого разного, что просто не помещается в головы других людей, кажется им невероятным.
А странные истории ищут меня и находят, бегут ко мне навстречу, лезут под руки, как щенки.
Однажды на станции метро «Ренн» в Париже ко мне подошел неопределенного возраста слепой. С длинными волосами и в белых штанах. Он шел прицельно ко мне, стуча по полу белой тростью, как будто всю жизнь только меня и искал.
– Как тебя зовут? – строго спросил он по-французски.
Ответила. Он понял, что я «неместная», и спросил по-английски:
– Откуда ты?
Ответила.
– Удачного тебе дня, – сказал по-русски, с московским выговором, и пошел себе дальше, тростью дорогу нащупывая. И я вот до сих пор думаю – а вдруг это кто-то знакомый? Одноклассник какой-нибудь? Или «бэшка»? Наше поколение здорово разметало по свету, так что вполне может быть…
Однажды в сумерках ко мне приехал дом. Обоз из двух грузовиков остановился в моем тупичке. Аккуратно сложенные, пронумерованные светлые бревна на длинных платформах с прицепом. Мужик в спецовке вошел в калитку и сказал: «Открывай ворота, хозяйка, дом тебе привезли». Бревна лежали и пахли, и какая же в этом доме могла начаться другая, новая, замечательная жизнь… Но не началась, потому что дом привезли ко мне по ошибке, рано свернули, им надо было в другой поселок писателей, или в поселок других писателей, которые теперь там, в нашем бывшем лесу. И грузовики долго, с рычанием и пыхтением выезжали из моего тупичка, разворачивались и увезли дом.
А еще однажды на Пасху меня не пустили в церковь.
Тут обычно все начинают веселиться.
Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!
Это как же надо накуролесить! Как же постараться! Во набедокурила! Ну, и что же ты натворила, что на Пасху в церковь не пустили? Валяй, рассказывай! А кто не пустил? Дежурные доброхоты из прихожан? Старушки с «ящика»? Или сам отец-настоятель? Все бросил, вышел и ка-ак топнет! А ну кыш!.. Пшшш… И кадилом по чайнику – бадыжжжжь!
Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!
В церковь меня не пустили прекрасные светлые юноши, комсомольцы. Было это году в восемьдесят втором или восемьдесят третьем, ну да, я еще в школе училась, а прекрасные юноши были, очевидно, студентами, членами комсомольского оперативного отряда дружинников. Конечно, студенты – брезентовые штормовки с нашивками ВССО, красные повязки, сигаретный дым, ветер с реки.
С обеих рек.
Они стояли на пригорке, на подъеме, где Кривой переулок поворачивает, в переулке – церковь. Им было велено не пускать молодежь в церковь, и они просто стояли, курили и пересмеивались, а когда я попробовала пройти между ними, взялись за руки, превратились в цепочку, встали стеной.
Смотрели весело и молчали.
И я молчала.
Потом они опустились на корточки, держась за руки, «каравай-каравай, вот такой нижины…», словно предлагая мне перешагнуть через их руки. А когда поняли, что я сейчас перешагну, резко встали. И подняли сомкнутые руки надо головами, чтобы я прошла, как в арку – «вот такой вышины…» А потом опять опустили.