Такси подъехало к высокому деревянному забору. Максим открыл дверцу и медленно вышел. Потянул за лямку тяжелый рюкзак, накинул на плечи и осторожно вынул с заднего сиденья гитару в кожаном чехле. Таксист вытащил из багажника чемодан и вернулся на водительское место:
– Удачи на родине.
Гравий обыденно захрустел под колесами машины.
– Спасибо.
Максим стоял у калитки, искал кнопку звонка и не находил. Опустил взгляд и удивился:
«Раньше вроде выше была, а теперь уставилась в грудь выцветшим глазом», – он потрогал облупившуюся коричневую краску и нажал на звонок. Внезапно прошлое загудело в голове расстроенной шестистрункой.
«Не поеду я в этот Лондон!» – Максим в сердцах скинул с письменного стола пластиковую коробку, и разноцветные флэшки врассыпную покатились по натертому мастикой паркету.
«Максимушка, ты должен! Вернее, так надо», – только бабка умудрялась просить, требуя при этом безоговорочного подчинения.
Тяжело вздохнув, вспомнил, что самую важную флэшку – с записью выступления, принесшего решающие голоса на кастинге, – так и не нашел тогда. Хотя обыскал вечером каждый угол своей комнаты. Чертовщина. Или мистика. Или знак, что жизнь, которую он рисовал в амбициозных мальчишеских планах, не случится никогда.
Максим звонил долго. Не открывали. Скинул рюкзак, убрал выдвижную ручку чемодана. Осторожно примостил к нему гитару и снял куртку. Подпрыгнул. Ухватился за обитые холодным железом края забора, подтянулся на жилистых руках и заглянул во двор. Глаза ослепил багровый солнечный диск. Максим зажмурился и спрыгнул. Огляделся. Поселок словно вымер – ни человека, ни собаки.
– Оглохли что ли?! – он отчаянно забарабанил по двери кулаком. Вынул из кармана джинсов телефон. Позвонил. Гудок. Еще один. Наконец ответили:
– Слушаю.
– Иван Семенович, это я.
– Прилетел? Завтра ждали тебя.
– У дома стою.
– Скоро буду.
Максим спрятал мобильник и надел капюшон. Наглухо, под горло, застегнул молнию куртки и спрятал в карманы начинающие мерзнуть руки. Раздражение отступило. Накатила усталость.
Известие о смерти бабки. Ярость, что не успевает на похороны из-за бюрократической волокиты с визой. Тщательные сборы с мыслями «как сложится теперь учеба, и вернусь ли вообще в академию». Досрочная сдача экзаменов – благо, год пахал по всем предметам, и декан искусств пошел навстречу. Перелет. Московские пробки.
Он полной грудью вдохнул апрельский воздух, пропитанный терпким запахом еще не до конца прогретой земли и едва уловимым тонким цветочным ароматом мускариков.
В голове запульсировали строчки:
«Ты приехал домой, пусто – нет никого.
И не ной, не дави на жа-а-лость!
Ты здесь гость, ты – чужой. Не откроет никто.
Всем плевать на твою уста-а-лость».
– Да, Стрельцов. Дома тебя действительно некому ждать, – присел на корточки и прислонился спиной к забору.
Резко стемнело. Вечер обострил контуры домов и деревьев, придавая им несвойственную при дневном свете жуть. Максим поежился. Охватило волнение. В свои двадцать четыре темноты боялся, как девчонки крыс или пауков.
В студенческой деревне друзья беззлобно подшучивали, делая ставки, через сколько минут он проснется, если в комнате выключить ночник. Максим не обижался: дуться на традиционный сарказм англичан считалось дурным тоном. Да он и сам не упускал случая подколоть однокурсников. За острый язык его прозвали «Our dear Max Bowman»1.
Иррациональный страх уходил корнями в детство. В тот самый день.
Максим сидел в гостиной за массивным обеденным столом из красного дерева. Болтая ногами, не достающими до пола, быстрыми штрихами зарисовывал фарфоровую статуэтку, стоящую за стеклом буфета. Вместо забранных в высокую аккуратную прическу волос – хаотичные зигзаги куделек. Поднятая в шпагате ножка на бумаге превратилась в коленку кузнечика с пяткой-пуантом.
Бабка встала с кресла и подошла к столу. Склонилась над художеством внука и, как обычно, заворчала:
– Максимушка, ну почему просто не передать то, что видишь? Смотри, какая у тебя несуразица вышла!
– Не-су-ра-зи-ца, – согласился Максим и еще больше удлинил шею балерины.
«Жирафья шея», – засмеялся и наградил танцовщицу пятнышками.
В комнату зашла мама, и бабка тут же принялась нахваливать Максима:
– Софья, твой сын очень одаренный мальчик! – она протянула маме рисунки, но та, как всегда, отмахнулась:
– Я опаздываю! Машина уже ждет. Буду поздно.
Максим встрепенулся:
– А Робина?! – вскочил, подбежал к книжному шкафу и достал книгу в старинном переплете. – Ты же обещала!
– Прочитай сам: уже достаточно хорошо знаешь английский, – мама подошла, небрежно чмокнула Максима в макушку, обдав приторным ароматом духов, и поспешно выскользнула из залы.
Максим прислушался к стуку каблуков, считая ступеньки; узких – двадцать восемь: мама пробегала их быстро, и шесть пологих: на них шпильки замедляли ход. Дождался тихого скрежета ключа в замке:
«Ушла».
– Максимушка, иди ужинай и сразу спать, а я к себе. Голова разболелась. – Бабка скрылась за дверью.
Максим прочитал вслух несколько страниц, ведя пальцем по строчкам. Дошел до незнакомого слова, записал его в словарик, который всегда носил с собой. Убрал книгу на место. Спрятал недорисованную карикатуру балерины в выдвижной ящик комода. Шариковую ручку засунул в карман рубашки и, поймав ногами под столом мягкие тапки, засеменил в свою комнату, стараясь не смотреть в неплотно задернутые тяжелыми портьерами окна.
– Проверю, что бабушка делает, – он привык разговаривать сам с собой, заполняя тишину слишком большого для троих дома. – И вовсе не страшно, – бодрился, вышагивая в шерстяных носках по длинному коридору. На минуту остановился перед небольшим затемненным пятном: не горело несколько настенных бра в виде больших свечей в канделябрах. Осторожно подкрался к массивной двери, потянул ручку на себя и заглянул в комнату.
Бабка полулежала в кресле. Тканевый абажур торшера рассеивал свет, делая очертания ее лица мягче. Густые с легкой проседью волосы убраны в длинную косу, обвитую вокруг головы. Сложенные на груди руки с перстнями на тонких длинных пальцах казались детскими. Кровать под балдахином расстелена. Гора пуховых подушек красовалась на пуфике. На туалетном столике, среди многочисленных разноцветных склянок и коробочек, стоял небольшой граммофон – вещица, к которой бабка никого не подпускала.
Черный диск монотонно крутился под изогнутой лапкой с острой иголочкой на конце – Максим однажды тайком проверил: больно колет палец, – а из большой золотистой трубы, похожей на растущие в саду фиолетовые и розовые цветы, с тихим потрескиванием лилась песня на незнакомом языке.
Максим вгляделся:
«Дышит?» – оставаясь дома один, он боялся, вдруг бабка умрет – старая ведь уже. Заметив, что кружевной лиф ее ночной сорочки медленно поднимается и опускается, успокоился и вернулся в гостиную.