– На допросе Емельян Пугачев отвечал: «Богу угодно было наказать Россию через мое окаянство». Кто нынче скажет: «Через мое окаянство»? – Куприян взял со стола газету, стал читать вслух:– «В одной только Москве в прошлом году убиты собственными родителями 216 детей в возрасте до четырех лет. В возрасте от пяти до девяти лет 171 ребенок – взрослыми, подростками или сверстниками. 630 – столько умерли от убийств или самоубийств подростков в возрасте от десяти до четырнадцати лет». – Куприян положил газету, взгляд его синих миндалевидных глаз устремился куда-то вверх, стал отрешенным.
– Офицер, вернувшийся из Чечни, – сказал Николай, – рассказывал мне, что ему приходилось чуть ли не ежедневно разминировать в грозненском морге трупы русских солдат – боевики начиняли их минами. Меня поразил равнодушно-будничный тон, каким он говорил об этом, полное отсутствие эмоций. «Машина с железным безразличием выполняет любую работу», – подумал я.
– При подобной работе эмоции – опасное излишество, – сказал Филипп. – Все правильно, други мои, все закономерно: мы, русские, надо честно признать, дерьмовыми экспериментами над собой вполне добросовестно заслужили собственную долюшку-судьбинушку. И нечего, как говаривали в старину, вопиять и стенать – не лучше ли нам вновь призвать князя Рюрика со дружиною? – Филипп усмехнулся, покачал головой. – Бедные люди в бедной стране, покрытой снегом и льдом; никогда, мне думается, на ее огромных евразийских просторах не восторжествует мудрость. Что-то всегда толкает нас то в одну, то в другую бездну.
Друзья продолжали говорить, а перед внутренним взором моим возникло озеро, окруженное лесистыми холмами; над водной гладью его кружит одинокая чайка, там – в безмятежной ли красоте озера, в полете ли чайки – сокрыта истинная мудрость, недоступная нам, невыразимая словами. Единственный, кому открылась она во всеобъемлющей полноте, – это великий Будда. Будучи еще Гаутамой, скитался он, страдал, мучительно ища ее, пока не обрел Просветление, став Татхагатой. Ему одному, Просветленному, верю и поклоняюсь я. Как хотелось бы мне вслед за ним, Всезнающим, воскликнуть: «Я все победил, я все знаю; при любых дхаммах я не запятнан. Я отказался от всего – с уничтожением желаний я стал свободным. Учась у самого себя, кого назову я учителем?»
Увы, я не могу сделать этого. Что знаю я, не приобретший ни земных благ, ни небесных? – ничего. Что победил в себе я, по-русски ленивый и нерешительный? – ничего. (Знать, про таких, как я, сказал Всеблагой: «Если кто лентяй, обжора и соня, если кто, лежа, вертится, как большой боров, накормленный зерном, – тот, глупый, рождается снова и снова»). От чего отказался я? – увы и увы, крепки цепи сансары, сковавшие меня.
В сквере – толпа митингующих. Мы остановились поодаль.
– Оглянитесь вокруг! – восклицал щупленький с землистым лицом оратор. – Мы разучились работать и жить. Мы отравили землю нашу химическими и ядерными отходами, наша страна мало-помалу превращается в огромную свалку. Мы бездарно растранжирили то, что оставили нам предки наши, – оратор как-то странно воздел руки и покачнулся – чувствовалось, что питается он плохо и много курит. – А разве вам не видна та печать вырождения, что стоит на пьяной русской физиономии? Пора перестать петь дифирамбы загадочной русской натуре, надо трезво взглянуть на себя со стороны!
– Да за такие слова – я тебя, сука!.. – замахал кулачищами в толпе слушателей огромный детина. Он взгромоздился на трибуну, оттолкнул щупленького от микрофона и начал вещать трубным голосом: – Братья! Не слушайте этого хлюпика! У великой России свой особый путь! Вшивые американцы пытаются окружить нас со всех сторон врагами, им нравится, что западные хохлы топчут сапогами во Львове нашу святыню – Андреевский флаг, что азиатские князьки лепечут там что-то о своей «победе» над Россией… тьфу! Но пусть американцы, эти сраные супермены, дрожащие за свою шкуру, знают, что русские в отличие от них никогда не боялись умирать. Русский перенес столько страданий, что его ничем не удивишь и не испугаешь!
Детину на трибуне сменил старичок в роговых очках.
– Дорогие мои, – почти нараспев начал он, – не надо сгущать краски. Русский человек добр и долготерпелив, в его жилах течет кровь славянина, викинга, ария, финна и тюрка, поэтому он может позволить себе, если хотите, с мазохистским равнодушием славянина и финна подставлять то одну, то другую щеку для пощечин. Правда, есть черта, переступать которую недругам не стоит, ибо за этой чертой кончается долготерпение русского и вскипает в нем бешеная кровь викинга.
Из группки молодежи, насмешливо внимавшей страстным речам ораторов, отделился парень, атлетического сложения гигант, и, пародируя последнее высказывание старичка-оратора, попытался изобразить взбешенного викинга. Он оскалил зубы, придав лицу зверское выражение, и, дико вращая глазами и угрожающе рыча, стал надвигаться на маленькую пухленькую блондинку в огромных очках. Девчушка, испуганно взвизгнув, попятилась назад, запнулась обо что-то и грохнулась наземь. Платье ее задралось, толстые ляжки оголились, очки съехали на кончик носа – смех, вырвавшийся из молодых глоток, перекинулся на всю толпу и, заразив ее, гомерическим хохотом взметнулся над сквером. Смех объединил недавних идеологических противников, даже старичок-оратор подхихикивал около микрофона. Филипп посмотрел на старичка и, усмехнувшись, сказал:
– Соло для фальцета.
Мы покинули толпу митингующих и направили стопы наши в городской парк.
В заброшенно-диковатом восточном углу парка под огромной кедровой сосной стояла скамья, на ней мы и расположились. Кажется, давно ли толстый слой снега лежал на земле, а сейчас трава покрывает ее изумрудным ковром, на котором, будто желто-оранжевые языки пламени, полыхают цветущие одуванчики. Недолговечна красота этих солнцеподобных цветиков, милых северным сердцам, – скоро-скоро белыми парашютиками отлетит она…
Откуда-то из динамика донесся до нас голос диктора, объявившего музыкальный номер в исполнении итальянского трубача Нино Росси.
Пение трубы, выводившей до боли нежно-пронзительную мелодию, обволакивало и гипнотизировало нас; казалось, даже деревья и травы внимали ему.