Мой собеседник – офицер, он участвовал в последней кампании, дважды ранен – в шею, навылет, и в ногу. Широкое, курносое лицо, светлая борода и ощипанные усы; он не привык к штатскому платью – постоянно оглядывает его, кривя губы, и трогает дрожащими пальцами чёрный галстук с какой-то слишком блестящей булавкой. Подозрительно покашливает, мускулы шеи сведены, большая голова наклонена направо, словно он напряжённо прислушивается к чему-то, в его глазах, отуманенных усталостью, светится беспокойная искра, губы вздрагивают, сиповатый голос тревожен, нескладная речь нервна, и правая рука всё время неугомонно двигается в воздухе.
– Чудесно! – говорит он, положив ладонь на стол, – маленький стол наклоняется, поднос с чашками и стаканами едет к нему на колени. – А, чёрт! Извините. Хорошо-с, чудесно! Значит – народ? Не верю!
Дёрнув головой вверх, он сечёт рукой воздух, как бы отрубая что-то, и внушительно продолжает:
– Я служу одиннадцать лет, я-с видел этот самый ваш народ в тысячах и в отборном виде, так сказать, всё экземплярчики в двадцать – двадцать шесть лет – самые сочные года – согласны? Так вот-с – не верю!
Он пристально смотрит в лицо мне, усмехаясь тяжёлой, тоскливой улыбкой.
– Вы думаете, я скажу – глуп? Ах, нет, извините, он не глуп, – ого! Очень способные ребята, да, да, очень. Даже эти татары и разная мордва – отнюдь не глупы и превосходно шлифуются в строю среди русских. Но всё это народ, который не чувствует под собою земли – не в каком-то там революционном или социальном смысле – в этом смысле у него земля есть! И работать он на ней мог бы! Китайцы, батенька мой, на площади в десять сажен квадрата кормятся превосходно, э-э? Нет, это вы сочинили насчёт земли и прочее, это вы – чтобы подкупить его! Земля у мужика есть в этом смысле, в почвенном, хозяйственном. Но у него нет земли в… как это сказать? в духе, что ли бы? У него нет ощущения собственности, понимаете? Он не чувствует России, русской земли, вот в чём суть! Спросите мужика – что такое Россия? Ага! У русского мужика нет ощущения России – вы это понимаете? Он, например, скверно работает, как доказано, он и сам знает, что работает хуже, чем мог бы. Почему? А зачем работать хорошо человеку, который не знает, кто он, где он и что с ним завтра будет, – зачем? Ему – лишь бы покормиться. Он и не живёт, а – кормится… Больше ничего! Позвольте, дайте сказать!
Он поднял обе руки к небу, надул щёки и несколько секунд помолчал, словно молясь в отчаянии.
– Я знаю – вы хотите сказать: образование, культура и так далее. А зачем ему образование и культура, если он не имеет угла, нет у него… пункта, куда он мог бы приложить эту культуру вашу? Он – ничего не хочет, он не любит учиться, не нужно ему это… не нужно!
Быстро выпив стакан вина с водой, он продолжал торопливо, точно усталый раздевался, чтобы поскорее лечь.
– Весь русский народ – нигилист, – резко? Верно-с! Он ни во что не верит. Он – в воздухе висит, народ этот. Он? Самый противогосударственный материал, и никакого чёрта из него не сделаешь, хоть лопни. Дресва. Рыхлое что-то, навеки и век века – рыхлое…
Видимо, он много думал о том, что говорил, и, хотя его слова были истёрты, безличны, стары, но в голосе и и каждом жесте чувствовалась та сила убеждения, которая даётся многими бессонными ночами, великой тоской о чём-то, чего страстно хочется, но что, может быть, неясно сознаёт человек.
– Мне кажется, – говорил он, дёргая шеей и прикрыв глаза, – что я однажды видел весь народ в аллегорическом человеке – в запасном солдате, новгородце. Странный случай, знаете, но бывает это – перейдёт вам однажды человек дорогу, а вы помните его почему-то всю жизнь. Так и тут – мне пришлось быть в Старой Руссе, во время мобилизации; стою на платформе, сажают солдат в вагоны, бабы ревут, пьяные орут, трезвые смотрят так, точно с них кожу сдирать будут через час. Сразу, знаете, видно, что народ, понимаете – народ! – собирается защищать свою страну от коварного врага и так далее. Чёрт! Между прочими прискорбными рожами вижу одну – настоящий эдакий великорус: грудища, бородища, ручищи, нос картофелиной, глаза голубые и – это спокойное лицо… эдакое терпеливое, чёрт его возьми, лицо, уверенное такое… уверенное в том, что ничего хорошего не может быть, не будет никогда! Держит за плечо свою оплаканную, раскисшую в слезах бабёнку и внушает ей могильным голосом, но – спокойно, заметьте, спокойно, дьявольщина, внушает, кому что продать, сколько взять и прочее. Никаких надежд на возвращение, видимо, не питает, и не мобилизация это для него, а – ликвидация жизни, всей жизни, понимаете! Очень приятно видеть эдакое… этот анафемский фатализм, с которым человек отправляется на бой, на борьбу! Вы понимаете – фатализм и борьба, а? Соединение огня с водой дает пар, а тут уж чистый нигиль! Нуль, дыра бездонная! Я ему говорю: «Что ж ты, братец мой, так уж, а? Отправляешься на эдакое дело, а духа – никакого! Надо, братец мой, дух боевой иметь, надо надеяться на победу и возвращение домой со славой! Надо, мол, исполнять долг с жаром, с огёем и страстью! Для родины это, пойми…» – «Мы, говорит, ваше благородие, это понимаем! Мы, говорит, согласны исполнить всё, что прикажут». – «Да ты, говорю, сам-то как – хочешь победы?» – «Нам, говорит, не то что победа, а хоть бы и совсем не воевать». Тьфу! Тут его унтер пихнул в вагон.
Офицер волновался почти болезненно: на лице у него выступили багровые пятна, щёки дрожали в нервозных гримасах, в глазах неукротимо разгоралась скорбь, и правая рука билась в воздухе, как разбитое крыло большой раненой птицы.
– Чудесно! Подал я прошение о зачислении добровольцем в действующую армию, зачислили, дали роту, еду догонять её. Догнал в Челябе, смотрю – этот новгородец тут. Ба, думаю.
Почему-то сделал вид, будто не узнаю его, а он сразу меня узнал и – ест голубыми спокойными глазами. Неприятно это, знаете. Разумеется – дисциплина, полное подчинение начальнику – это необходимо, но – вложи сюда немного своей души, своего разума, не садись ко мне на плечи, не выдавай себя за дитя какое-то… Вообще – будь жив! Будь человеком несколько… сколько можешь! А так, знаете, когда на тебя смотрят двести с лишком пар голубых глаз и каждая без слов говорит – делай со мной, что хочешь, – мне всё равно… это, знаете, ни к чёрту не годится! Это сразу налагает на вас как бы тяжелейшие цепи ответственности за всех и каждого… это уж требует Наполеона, которому тоже всё равно! Наполеон – с единицами и сотнями не считается. Наполеон живёт Францией, ради Франции. Среднему человеку – не по силам такое отношение к нему двух сотен взрослых людей, хотя бы он и жил Россией. Я, впрочем, ме знаю, что такое – средний человек, может быть, лучше, чтоб его не было. Чёрт знает… вот я, например, люблю Россию, сердечно люблю, ей-богу, желаю ей славы, богатства, счастья, готов на всё для этого… что там! Но – что же я всё-таки могу? Средний человек, я иногда с изумительной ясностью чувствую, что у меня нет головы, нет мозга, – понимаете? Это не смешно. То есть идиоту или нахалу это может показаться смешным, но – идиоты и нахалы всё-таки, мне кажется, ещё не большинство населения империи нашей. Да, так вот: голова, а в ней что-то шевелится, словно кошка играет клубком серых ниток и перепутала их, дрянь эдакая! Разве это – смешно? Эх, батенька, чёрт его знает как иногда жалко себя и всё это вообще… всю эту жизнь… Я, знаете, консерватор, в Европы не верю, – впрочем, я не знаю, во что верю… я простейший консерватор, черносотенец, по газетам. Но иногда вдруг мне кажется, что я отчаяннейший революционер… да! Революционер, потому что всех жалко: всех этих средних, ошарашенных людей, которые делают революции, реакции, погромы и всякие гнусные штуки в обе стороны, направо и налево. Потому ясно видишь – всё это на песке, всё в воздухе: в России нет фундамента духовного, нет почвы, на которой можно строить храмы и всякие дворцы разума, крепости веры и надежды, – всё зыбко, сыпуче, всё дресва и – бесплодно. Хочется сказать какое-то слово – братцы, что вы делаете? А вдруг они спросят – что надо делать? Издыхаешь в тоске и – молчишь. Такая страшная скорбь схватит за сердце, так нестерпимо жалко Россию эту – кричать хочется, орать, бить башкой об стену… Стена – живое человеческое тело, в случае, о котором вся речь, – это моя рота.