Невроз навязчивости и тревога психоаналитика
Выступление на презентации «Желания одержимого»
Мы говорим сегодня о неврозе, который в перечне известных психоанализу расстройств традиционно следует под вторым номером. Речь о нем обычно заходит, когда необходимо перечислить все то, что находится после истерии, – именно тогда вспоминают про обсессию, находящуюся в тени номера первого. Этого радикально недостаточно, и о навязчивости приходится говорить еще и еще, поскольку нечто связывает с обсессией не только современного субъекта как такового – субъекта, которого иногда называют субъектом капиталистической системы или субъектом, чьи основания были заложены в сочетании модернистской философии и просвещенческой педагогики, – но и субъекта в том его виде, в котором он обнаруживается на уровне, открытом Фрейдом. На этом уровне субъект не может увидеть, какой объект для Другого он представляет, и слепота его, как мы знаем, организована определенным образом, в регистре сопротивления. Невроз навязчивости, являясь наиболее полным воплощением этого регистра, указывает на то, что опыт Фрейда действительно может быть поверен и у него есть определенные основания. Я забегаю вперед, намекая на то, что истерия, при всей ее сплетенности с зарождением аналитического мышления, такой прочной основы предоставить не может. И поэтому здесь, в стенах Музея сновидений Фрейда, я хотел бы говорить о том скрытом беспокойстве, которое сопровождает упоминание этого невроза. Беспокойство это носит именно профессиональный характер, оно является уделом аналитиков и выражается в той крайне скупой речи, которая неврозу навязчивости обычно адресуется.
Очень трудно представить себе, чтобы современные аналитики, поддерживающие определенные исследовательские стандарты, стали бы неврозом навязчивости специально заниматься. Дело не только в вопросах моды, хотя последняя красноречиво говорит о том, что именно сегодня занимает умы психоаналитического сообщество, объединяющегося возле наследия Лакана. В нем мы встречаемся с разного рода штудиями, посвященными психозу. Также анализ все активнее осваивает территорию детской комнаты – например, в тех формах, в которых он посвящает себя нейроатипичным субъектам. Но аналитики никогда не уделяют достаточно времени навязчивости. Создается впечатление, что обсессия настолько хорошо исследована, что у них как будто бы нет оснований заниматься ей специально. Впечатление это ошибочно, и я намереваюсь показать, что именно в теме невроза навязчивости наличествует то, что может вызвать у психоаналитика настоящую тревогу.
Именно по этой причине после Фрейда, буквально умолявшего обратить на невроз навязчивости особое внимание, и за исключением Лакана, открыто заявившего, что с теорией, которая никак не может определить сущность этого невроза, что-то не в порядке, мы не встречаем в аналитической мысли каких-либо ярких посвященных ему прозрений. Напротив, все известное на его счет до сих пор вполне укладывается в пространство медицинского психиатрического дискурса. Другими словами, навязчивость, в отличие от истерии, перверсии или психоза, не стала причиной ни одного из ярких психоаналитических открытий. За исключением нескольких бесценных страниц Лакана, проливших совершенно иной свет на структуру обсессии и неизбежность ее появления в субъектной структуре, невроз этот долгое время находился в тишине произносимых о нем тривиальностей.
У этого несомненно должна быть какая-то причина, и заключаться она может лишь в том, что у аналитика, как я хочу показать, есть основания поднятия этого вопроса остерегаться. Основания эти хорошо проявились в ходе семинара, проведенного Жаком-Аленом Миллером в Барселоне, где ему был задан вопрос: чем именно симптом навязчивости отличается от симптома истерического? Миллер в своей характерной манере отвечает, что симптом истерический очевиден, тогда как о симптоме навязчивости можно сказать лишь то, что он не явлен. Ответ этот следует понимать в особом режиме, который идет вразрез с медицинской практикой, считающей, что именно навязчивый невроз содержит наиболее яркие проявления сугубо невротической патологии, в частности выражающиеся в навязчивых мыслях и действиях. Но Миллер делает совершенно верное замечание, потому что в пространстве психоанализа действительно не существует узаконенной возможности говорить о навязчивом симптоме. В его многообразных проявлениях, распространяющихся на все сферы психической жизни, перед нами вырисовывается то, что можно назвать «субъектом как таковым». В этом навязчивость и заключается: не являя себя прямо, она господствует в той области, где субъект формируется, и занимает его бытие целиком.
Это несет для аналитика определенную угрозу, потому что навязчивость в этом виде не позволяет работать с собой так, как позволяют работать даже такие наиболее изысканные и сложные явления психической жизни, как психозы. Чем привлекателен психоз, так это тем, что он напоминает, чем ранее была привлекательна истерия: у него есть предмет – нечто в субъекте, что оказывается ему чуждым настолько, что об этом можно говорить предметно и совершенно открыто. В психозе мы встречаемся с бредом или с каким-либо специфическими образованиями в личности, которые позволяют судить о природе страдания и делать определенные заявления на этот счет. Здесь, как это ни странно, специалист практически ничем не рискует. Сколько бы ни говорилось о том, что психоз бросает аналитику вызов, мы не замечаем, чтобы предупреждение Лакана имело какой-то смысл и кто-то перед психозом пасовал, – напротив, специалист в работе с ним всегда готов проявить отчаянную смелость. Это означает, что психоз не вызывает в нем никакой тревоги. Даже опасаясь, что ему не удастся справиться, психоаналитик проявляет готовность работать с тем, что уже определено и потому придает ему мужества, поскольку никак не касается его собственной позиции. Выигрыш или проигрыш аналитика в каждом из подобных случаев могут быть довольно отчетливыми, но они ничего к его бытию не добавляют.
С навязчивостью все обстоит наоборот: мы знаем, что успех в ее анализировании настолько тонок и расплывчат, что в отдельных случаях разница между началом и завершением анализа сказывается лишь в нюансах. Тем не менее именно в работе с этим неврозом есть нечто такое, что затрагивает саму позицию психоаналитика. Замечает это именно Фрейд: работая с Человеком-крысой, наиболее известным и крупным случаем навязчивости в истории психоанализа, Фрейд ловит себя на том, что ему приходится говорить о симптоме навязчивости на том же языке, на котором анализант ему о своих тревогах и симптомах повествует. Другими словами, он неожиданно обнаруживает, что лишен почвы, – ощущение, которое при работе с истерическими пациентами его не посещало. Если в отношении истерических случаев Фрейд занимает метапозицию, поскольку у него есть аналитический язык, который он может с определенной долей уверенности предложить истеричке, то в анализе навязчивости Фрейд обнаруживает, что способен лишь повторять за субъектом. Пациент накидывает Фрейду массу разрозненных фактов и разнообразных случившихся с ним происшествий: это и небольшая сумма, которую он задолжал некоему лейтенанту и которую приходится отдавать с ухищрениями, это и попытка сойти на станции для того, чтобы сесть в другой поезд и вернуться в место, куда возвращаться ему не надо, это и обстоятельства, связанные с его влечением к даме, ненависть к отцу и масса всего прочего, не связывающегося в единое целое даже на уровне аналитической интерпретации. Фрейду приходится заметить, что, по существу, все психиатрическое знания, на которое он, даже существенно от него отойдя, продолжал опираться в случае истерии, ничего здесь не дает именно потому, что в своем дискурсивном обличии это знание лишь дублирует навязчивость. Бесчисленное количество раз тавтологично повторяя, что субъект навязчивости страдает от обсессивного повторения, медицинская наука становится ничем иным как материалом, который сам навязчивый субъект прекрасно усваивает еще на первом шаге своих взаимоотношений с медицинским текстом – не существует невротика навязчивости, который не был бы в курсе основных проявлений своего страдания.