Должно быть, с одинокими людьми это иногда случается: без всякой причины они начинают вдруг вспоминать человека из прошлого, и эти воспоминания вспыхивают в них с такой силой, что перестают быть просто воспоминаниями. Однажды я читала, что и вовсе не бывает воспоминаний, как таковых. Человек заново проживает давнюю историю, проходя прежними путями шаг за шагом, и заново чувствует всё то, что чувствовал тогда.
В четырнадцать лет (четырнадцать мне исполнилось за месяц с небольшим до этого) я познакомилась с мужчиной. У нас было лишь одно свидание, и после этого мы никогда не виделись. История достаточно короткая, и одной ночи хватило бы с лихвой, чтобы вспомнить всё, даже со всеми подробностями.
Теперь уже я не помнила лица этого мужчины, помнила только своё впечатление от этого лица, от его внешности в целом.
Он тогда показался мне некрасивым и старым, старше того возраста, который он назвал, но я помню также, что всерьёз меня это не отталкивало и вряд ли хоть что-то для меня решало. У него была неровная пористая кожа на щеках и плохие зубы. Тёмные, почти чёрные, невыразительные глаза. В волосах Якоба, как его звали, была, кажется, седина; или, может быть, так мне представлялось теперь потому, что с тех пор я не раз видела вблизи головы с волосами похожего цвета и порой замечала в них седину, чаще незначительную, отдельные волоски, которые в светлой шевелюре были бы почти незаметны.
Он сказал мне, что недавно попал в автомобильную аварию, и просил меня идти медленнее. Это мне не понравилось, я не любила медленно ходить и потому не увидела в его просьбе ничего, кроме желания как-то ограничить мою свободу.
На его теле были шрамы – я увидела их потом, когда на набережной он снял рубашку, – шрамы были странной формы, неаккуратные, рваные и багровые, но мне было неловко, и я не решалась их рассматривать. Тело его, как и лицо, не было красивым, но оно было вполне мужским.
К тому моменту, когда я увидела его без рубашки, незадолго перед этим, он уже прижимал меня к себе, силу его рук я уже чувствовала, и потому его тело меня не отталкивало, я лишь немного отвлечённо сожалела, что он не выглядит красивее. Собственные несовершенства занимали меня в тот момент куда больше.
Это было всё, что я могла теперь вспомнить, я не разглядывала его тогда, не старалась запомнить, и потому не было никакой возможности сейчас увидеть его лучше, разглядеть больше, чем я захотела увидеть тогда.
За эту первую ночь воспоминаний я заново пережила всё, что помнила. Пережила так ярко, что мне не захотелось возвращаться к действительности.
Весь следующий день я была словно не в себе. Но уже к вечеру воспоминания начали остывать и блекнуть со стремительной быстротой. Изображение выцвело и стало неживым, история была отторгнута, будто произошла с кем-то другим, но я не хотела её отпускать.
***
Моя неспособность справляться с чувствами всегда казалась мне катастрофичной. Если приходили чувства, то они захватывали меня целиком, и я не могла уже сосредоточиться ни на чём другом; я распадалась на части и мне приходилось бороться с собой, чтобы выполнять даже простейшие ежедневные обязанности.
К счастью, я всегда была скорее человеком рассудочным и влюблялась, как мне кажется, всего раз или два за всю мою жизнь.
Наверное, по этой же причине я не любила кино.
Эмоционально я не успевала за развитием сюжета в том времени и с той скоростью, в котором фильм был снят. Всё было чересчур: слишком много событий, слишком сильные и грубые чувства, сам визуальный ряд, который я воспринимала как агрессивный. Я испытывала что-то похожее на перегрузки, и если я не могла ставить воспроизведение на паузу, то быстро уставала от фильма и переставала его смотреть.
Читать и писать я всегда любила больше.
Когда-то очень давно, задолго до окончания школы и поступления на филологический факультет, я вела дневники; первую тетрадь я начала, должно быть, лет в двенадцать. Но лишь в тот момент, когда я встретила Якоба, у меня наконец появилось, о чём в ней писать.
Ни переход в новую школу (я потеряла целый год, фактически я была в тот момент второгодницей и ужасно этого стеснялась), ни бытовые мелочи из моей домашней и школьной жизни не были, конечно, тем самым, о чём мне хотелось бы рассказывать. Дневник словно подразумевал записи о другом, о сердечных переживаниях, подталкивал к ним, и описывая, довольно подробно, свою жизнь день за днём, я словно бы сама себя ежедневно отвлекала от того, что в моей жизни пока ничего не происходит.
За годы юности у меня накопилось довольно много исписанных тетрадей; я всё ещё изредка, по привычке, тянулась к ним теперь, если и не физически, то мысленно – к знакомой полке и к ящику стола, где они лежали, как тянулась иногда за книгой или словарём, что были у меня когда-то в юности и были тогда привычны.
Протягивая к ним руку, я нащупывала теперь ладонью чужой стол и утыкалась взглядом в чужие полки и этажерки. Это до сих пор рождало во мне кратковременную пространственную растерянность, иногда проходившую так быстро, что я не успевала уловить её и зафиксировать в сознании.
Я словно шарила рукой в пустоте, не в силах дотянуться до собственного прошлого.
И дневники, и мои старые книги хранились в доме моей матери, на другом конце города, доступ к ним не был для меня перекрыт, но город этот иногда казался огромным, как море, особенно для этого бессознательно-привычного движения руки, которая не находила того, что искала.
Я просыпалась одна.
Я никак не могла привыкнуть к тишине, и меня преследовало ощущение, что сюда вот-вот должен кто-то прийти, кто-то, кто имеет на эту квартиру больше прав, чем я.
Я вставала и решала, чем я займусь сегодня, как я распланирую свой день. В отсутствии общения, обмена планами на день, как это обычно бывает между людьми, когда они живут с кем-то, планы эти словно бы не могли до конца оформиться. Для того чтобы обрести реальность и вес, им необходимо было хотя бы простое звуковое оформление, но в этой квартире я с трудом заставляла себя преодолевать тишину даже наедине с собой, словно молчание здесь было вязким, а мне самой недоставало плотности, чтобы победить тишину, скопившуюся среди чужих стен и чужих вещей за долгие годы.
В этой квартире я чувствовала себя самозванкой; быть может, так было потому, что все переговоры с хозяевами вёл в основном А.Д., и это его имя стояло в договоре. Хозяева знали, что теперь здесь живу я, и что А.Д. здесь больше не живёт, но мне всё равно не хватало чего-то существенного для ощущения своей легитимности; я чувствовала себя так, будто вселилась сюда самовольно, словно я не имею права жить здесь.