– Вот кабы старуха его зарубила топором, я бы ей порукоплескал. – Курский купец второй гильдии Иван Никитич Пискунов смешно вытянул губы паровозной трубой, подул поверх витого серебряного подстаканника, шумно отхлебнул и, обжегшись, кхекнул. – Частная собственность, Платоша, – это святыня просвещенного общества.
Приказчик убрал под прилавок очередную коробку, мельком скосил глаза на маленький топорик, которым вскрывали ящики. Остро наточенное лезвие весело блестело, отполированное ладонями топорище, доверчиво прислонясь к нутру конторки, желтело безопасно и приветливо.
– Я сочинениям Федора Михайловича не больно доверяю. Там такая акробатика… Ну посмотрите сами, Иван Никитич: молодой господин топором рубит старух. Ладно бы за мильен, а то за три сотни с приварком. Тут корысти грош.
Пискунов притормозил у витрины, поправил сигары в открытой коробке, взял одну в руку, понюхал. Он походил на коляску-эгоистку, скорую и угловатую, с паучьей грацией худых рук-оглоблей и ног-спиц. Длинный касторовый сюртук с четырьмя пуговицами, обшитый по вороту и обшлагам тонкой шелковой тесьмой, болтался на костлявом туловище откидным верхом, наградной поводок черного шнурка вместо галстука – опущенными безлошадными поводьями. Яичная макушка и заостренные завитки ушных раковин демонстрировали несоразмерную солидным летам и положению порывистость, готовность к скорым и авантюрным решениям.
– Ты, Платоша, «Дюшесы»[1] больше не заказывай, не берут их. Вели, чтоб «Пушкинских» доставили. – Он недовольно поцвиркал. – А ведь какой отменный табачок!.. М-да, печально, что господин Достоевский пытается оправдать лоботряса, который, бедствуя, не ищет заработка, а хватается за топор. Ведь в нашем просвещенном обществе столько способов прокормиться честно и сытно. Надо только работать.
– Убить человека много надо сил. Не в теле, а в душе. Я бы точно не смог. Тем более за мизерный куш.
– Ты добрый человек, Платоша, но, знаешь ли, когда встречаешь зло, силы сами берутся невесть откуда.
– Так ведь господин Раскольников не встречался со злом, он сам зло.
– А Алена Ивановна не зло? – Пискунов хитро уставился немигающими блеклыми глазами.
– Нет. У нее коммерция такая – деньги в рост давать.
Старший приказчик Платон Сенцов больше походил на беспородную симпатягу-бричку, уже послужившую, проверенную на буераках и бездорожье, но не утратившую кондовой грации. Рыжий, рослый, с добродушно торчащими вихрами, как ни старался он их утихомирить и выдрессировать льняным маслом, с любопытным длинным носом, крупными травоядными зубами, с крепкими сутулыми плечами любителя мирных занятий. Шевиотовый пиджак мешал ему дотягиваться до верхних полок, поэтому остался отдыхать на стуле, и штучный шелковый жилет цвета наваристого борща продолжал трудиться один, покрывался пылью и солеными пятнами под мышками. Из табачных недр вылезла большая картонная коробка, медленно поплыла на середину комнаты.
– Асмоловские почти закончились. И «Пушка»… – Платон наклонился над прилавком, раскрыл малахитовый переплет приходно-расходной книги, что-то пометил. – Меня больше занимают сочинения господина Островского. Там про наше… купеческое сословие. С уважением.
– Тоже любит насмехаться твой господин Островский. Эта литература – все заодно: бедным надо сочувствовать, а трудящегося человека мордой в грязь. – Пискунов поставил пустой стакан на чайный столик, отодвинул блюдце с колотым сахаром. – Ну, ты здесь заканчивай с ревизией, а я пойду к своим дамам. Завтра ждем тебя к обеду, не обидь. Тонюша хочет похвастать новым рукоделием. И конфектов никаких не надобно: теперь сами ими торговать будем. Приходи запросто, Тоня рада будет, – повторил он с нажимом и строго зыркнул на приказчика.
Сенцов вытянулся как на смотре:
– Непременно, Иван Никитич. Нижайший поклон Екатерине Васильне и Антонине Иванне. – Он покраснел, приближаясь цветом сначала к усам, а потом и к жилету.
– Тютюн[2] заканчивается, надобно принести, и самосаду еще пару мешков. Дорогой товар не берут, лентяи, все на дешевизну падки.
– Принесу, Иван Никитич, закончу здесь и схожу.
Пискунов снял с вешалки долгополую барсучью шубу, кряхтя, влез в рукава, надел круглую бобровую шапку с бархатным донышком.
– Вы, никак, без валенок сегодня? Зря такую акробатику затеяли, Иван Никитич, на улице мороз.
– Да неужто мне далеко топать? Эх, брось! – Пискунов махнул рукой, но голубые глаза одобрительно потеплели: забота приятно плюхнулась под ноги, согрела вместо валенок.
В лавке, обшитой добротными дубовыми полками, пощелкивала голландка, пахло табаком и кожами. Платон вытаскивал из закромов полупустые праздные мешки, смешивал доморощенную махорку с турецкими ароматическими сортами, пересыпал, упаковывал, украшал сухим листиком или веточкой и отправлял на передовую. Потом ковырялся в коробках, перебирал сигары, укладывал в готовые к бою шеренги, призывно открывал коробочные рты навстречу покупателям. Дорогой товар – в партер, дешевый – на галерку. Ревизия планировалась давно, но рождественские празднества связали руки бечевой нескончаемых хлопот. Наконец освободилось времечко и для упорядочивания торгового плацдарма.
Сам Платон табаку не курил, не нюхал и не жевал, что, несомненно, выглядело странновато, учитывая род его занятий. Он не клал под язык горьковатые комочки с запахом солнца и спелой вишни, не добавлял их в пряную бражку и не заваривал, чтобы потом вдыхать через трубочку душистый дым, как делали на картинках сказочные восточные богатеи в цветастых тюрбанах. Он табаком торговал, притом весьма успешно, складывал денюжку в тяжелый чугунный ларчик, запирал на ключ и дома, лежа под пуховым одеялом, нещадно потея от чая со смородиновым листом, с медом и баранками, он мечтал, как женится на дочке своего хозяина – купца второй гильдии Пискунова, как получит за ней в приданое эту табачную лавку, а может, и какую другую в довесок. Для нескромных надежд имелись веские основания: восьмой год при торговле, зарекомендовал себя аккуратным, вежливым, одет в любое время с иголочки, любезен, собой пригож – чем не зять, не продолжатель дела? Ныне же Сенцов числился в приказчиках, но это только на словах. На деле Иван Никитич ему доверял как сыну, коим не разжился, или, на худой конец, как племяннику, кои водились в изобилии. Конечно, по Антонине Ивановне и другие воздыхатели слюнки пускали. Как не пускать, когда она собой раскрасавица и папаша при деньгах? Но глубокие, полускрытые веками, как будто сонные глаза Тонечки так смотрели на рослого прилежного приказчика, что он лелеял мечту перещеголять прочих соискателей в погоне за купеческим благословением. Приглашение на завтрашний обед – лишнее тому подтверждение.