Недавно узнал, что есть и такая фобия (господи, сколько же их: я, например, не могу смотреть на углы): фобия запястий. Люди не могут смотреть на свои запястья. То есть ни браслета ни надеть, ни пульс измерить. Даже прикосновения к нему не выносят: руку отдергивают, убирают.
Им кажется, что там у них движется кровь, там сосуды и сухожилия – все это вызывает у людей дрожь. Даже печатая, они следят, чтобы запястье не коснулось края стола.
Один из таких людей пишет в 2010 году (я нашел это в Сети, в забытом богом ЖЖ, оказывается, было даже такое англоязычное сообщество «Гаптофобия»): «Когда я был моложе, в мою школу пришел волонтер из ближайшего природного центра. Он принес коготь орла. Зачем-то он стал тянуть сухожилие из птичьего запястья, чтобы открыть и закрыть коготь». И вот тогда один школьник испытал страх.
Дальше уже выросший мальчик рассказывает: «После этого я не могу смотреть на свое запястье. Да, у меня мягкая форма фобии, но пульс я измерить не могу. Если кто-то меня схватит за руку, я не испугаюсь, но если они погладят меня там, я отдерну руку».
О боже, восклицает он потом, думать о том, как мои запястья двигаются, когда я все это печатаю, не очень приятно.
Мы очень хрупкие.
Хрупкие, как новогодние игрушки.
В идеале нас и достать из коробки можно только раз в году. Чтоб мы посияли на елке – и потом опять в темную картонку, в мягкую вату, дожить до следующего Рождества.
И никто не сфотографирует нас там неудачно.
Это еще одна фобия современного человека.
Оказывается, есть страх и неудачных фотографий.
С длинными носами, некрасиво запрокинутой головой, с двойным подбородком. Есть люди, которым нельзя давать в руки фотоаппарат, но теперь, когда у всех в руках айфоны, бедные фотофобы обречены.
В декабре я выложил в ФЕ сделанное в 1957 году фото Роджера Мэйни, на котором мальчик упускает свой футбольный мяч.
Этот мальчик с искаженным лицом похож на маленького Пола Маккартни. И пусть Маккартни в 1957 году было уже пятнадцать лет, а мальчик с мячом значительно младше. Но фотография сделана, и призрачный Маккартни уже пойман в ловушку снимка.
(«Убери меня в темный и тесный альбом. Сохрани меня до Рождества».)
Одна девушка написала тогда в комментариях: «Интересно, что когда он увидел эту фотографию, то наверняка был возмущен, что в такой момент неопределенный, с таким неловким лицом. Детские и особенно подростковые фотографии начинают нравиться со временем. Вообще я заметила, что любая твоя фотография через 15 лет после съемки максимум начинает казаться удачной».
Мы очень хрупкие.
Хрупкие, как новогодние игрушки. В идеале нас и достать из коробки можно только раз в году. Чтобы посияли на елке – и потом опять в темную картонку, в мягкую вату.
Мы елочные хрупкие игрушки, у нас гаптофобия, мы не переносим прикосновений, но пройдут годы – и мы вдруг поймем, что наши неудачные молодые фотографии не были уж такими неудачными.
Как и вся наша жизнь.
Придет старость, расставит книги по алфавиту, приведет в порядок не только фотографии, но и негативы, покачает головой: как мало осталось от самых даровитых, пожмет плечами: а ведь не скажешь, что были нерадивы, плотнее в платок закутается: неужели звание любимого может достаться любому?
Беззубо осклабится: надо же, как похорошели фотографии, казавшиеся неудачными, не доставшиеся альбому!
Вера Павлова
Я очень люблю одну историю из жизни Ксении Некрасовой. Жила-была такая советская полуюродивая поэтесса, все ее знают.
Одевалась она странно, странно себя вела, говорила темно и опять-таки странно, писала странные стихи: верлибры. Но как-то терпело ее время, как и ее стихи, похожие на детские рисунки. Даже то, что она, когда в эвакуации тяжело заболел ее муж, отправилась осенью 1942-го искать русский храм, чтобы умереть на его пороге и быть похороненной по православному обряду, время и власти как-то стерпели.
Говорят, ближайший действующий русский храм находился тогда в Ташкенте. И дорогу в двести километров она вроде бы преодолела пешком. Не знаю, может, и врут. Но дело не в этом. Мы о Новом годе, о старом чуде.
Однажды в более спокойные уже времена в редакции «Нового мира» встретились две поэтессы. Она, Ксения Некрасова, и Маргарита Алигер. Ну как встретились? Алигер Некрасову сперва даже не заметила.
В редакции «Нового мира» Маргарите Алигер показали верстку новых стихотворений Некрасовой. И стихи эти Маргарите Иосифовне очень понравились. Она сказала об этом редактору, сказала вслух, восхитилась удачей. Но когда ей предложили то же самое сказать самому автору, Алигер отказалась.
«Это совсем разное: стихи и их автор, – сказала она. – Я с ней общаться не умею. Не получается как-то. Все-таки она идиотка!»
Алигер потом это описывает, извиняясь: «Я назвала ее тем прекрасным словом из романа Достоевского, словом, которое теперь затерли, снизили, огрубили».
Но факт остается фактом. Алигер назвала Некрасову идиоткой. А Ксения Некрасова была рядом и все слышала.
Когда Алигер бросилась извиняться и чуть даже не поцеловала Некрасовой руку, Некрасова вдруг сказала, улыбаясь, громко и отчетливо: «Спасибо вам. Спасибо, что вы так хорошо говорили о моих стихах».
…Мы похожи на новогодние, рождественские елочные игрушки, мы очень хрупкие. У нас хорошие стихи, но общаться с нами нельзя: у нас гаптофобия.
Нас запрут в тесный темный журнал, и мы, свернувшись калачиком, отдохнем.
Но однажды кто-то приоткроет крышку – и на нас хлынет свет и чье-то лицо.
Лицо будет большое, а свет – огромным.
Господи, скажем мы, не трогай нас за запястье. Ведь скоро Новый год. Скоро Рождество.