Тёмная на фоне неба высилась Великая Пирамида, и над её вершиной зависла луна. Словно затонувшее судно, выброшенное на берег неким колоссальным штормом, Сфинкс, отдыхавший на волнах окружавшего его сероватого песка, казалось, теперь дремал. Его торжественный лик, что бесстрастно взирал на то, как сменялись столетия, расцветали и увядали империи и поколения людей рождались и умирали, на секунду, казалось, утратил своё обычное выражение созерцательной мудрости и глубокого презрения – его ледяной взор будто потупился, его суровый рот почти улыбался. Неподвижный воздух дышал зноем, и ни единая человеческая стопа не нарушала тишины. Но ближе к полуночи вдруг зазвучал Голос, словно ветер в пустыне, громко воскликнувший: «Аракс! Аракс!», и, пролетев, потонул в глубоком эхе бездонных ниш пустынной египетской гробницы. Лунный Свет и Время плели свою собственную тайну – тайну Тени и Формы, что выпорхнула, как тонкий дымок из самых ворот древнего храма Смерти, и, проплыв несколько шагов вперёд, обрела видимую прелесть Женской формы – Женщины, чьи тёмные волосы тяжело ниспадали вокруг неё, как чёрные останки давно захороненного савана покойника; Женщины, чьи глаза пылали недобрым огнём, когда она подняла своё лицо к белой луне и взмахнула призрачными руками в воздухе. И вновь дикий Голос задрожал в тишине:
«Аракс!.. Аракс! Ты здесь,
И я преследую тебя! Сквозь жизнь в
Смерть; сквозь смерть снова в жизнь!
Я нахожу тебя и преследую! Преследую!
Аракс!…»
Лунный Свет и Время плели свою собственную тайну; и прежде чем бледно-опаловый рассвет окрасил небо оттенками розового и янтарного, Тень растаяла; Голоса больше не было слышно. Медленно солнце поднимало край своего золотого щита над горизонтом, и великий Сфинкс, пробуждаясь от своего очевидно краткого сна, устремил взгляд выразительного вечного презрения через пески и хохлатые пальмы к сверкающему куполу Эль-Хазара – этой обители глубокой святости и мудрости, где люди всё ещё преклоняли колени и поклонялись, моля Непознанное избавить их от Невидимого. И почти можно было решить, что выточенный Монстр с таинственным женским ликом и львиным телом обдумывал удивительные мысли своим гранитным мозгом, поскольку, когда день воссиял во всей своей славе над пустыней и осветил её огромные пространства горящим шафрановым великолепием, его жестокие губы всё ещё продолжали улыбаться, словно страстно желали заговорить и предложить свою страшную древнюю головоломку – Загадку, которая убивала!
Стоял в разгаре самый пик туристического сезона в Каире. Вездесущие британцы и не менее вездесущие американцы заполонили своими разномастными «групповыми» знамёнами песчаную землю, омываемую водами Нила, и активно работали над унижением города, раньше именовавшегося Аль Кахира (или «Победитель»), до более прискорбного состояния зависимости и рабства, чем это мог сделать любой древний завоеватель. Ибо тяжкий хомут современной моды был наброшен на шею Аль Кахира, и непреодолимое тираническое владычество «чванной» вульгарности легло на него законом Победителя. Смуглые дети пустыни могли и, быть может, хотели с готовностью выдвинуться вперёд и сразиться человеческим оружием за свободу спокойно жить и умирать в их родной земле; но против вежливо-улыбчивой, белошляпой и в солнечных очках потной орды «дешёвых» туристов из агентства Кука что могут они поделать, кроме как оставаться терпеливыми и почти безмолвными? Ведь ничего подобного «дешёвым» туристам ещё не было прежде известно миру до нынешних просвещённых и славных дней прогресса; это вновь привитый тип кочевника, похожий и одновременно не похожий на человека. Теория Дарвина здесь являет себя гордо и очевидно, находя в этом кочевнике обилие подтверждений для себя: в его неустанности, в его обезьяноподобной ловкости и любопытстве, в его бесстыдной любознательности, в его старательном очищении себя от иностранных блох, в его всеобщем внимании к мелочам и в его всегда волчьем аппетите; и где заканчивается обезьяна и начинается человек уже весьма непросто разобраться. «Образ Божий», которым он вместе с его товарищами был наделён в первые дни Творения, оказался полностью смытым, и не осталось ни намёка на божественное в его смертном составе. Также и вторая фаза – подобие Божье, или Подвижничество, – не украшает больше его тела и не облагораживает его внешности. Нет ничего подвижнического в блуждающем двуногом, которое шатается по улицам Каира в белой фланели, смеясь над степенным самообладанием арабов, щёлкая большим и указательным пальцами по терпеливым носам маленьких наёмных ослов и других вьючных животных, просовывая разгорячённое, красное любопытное лицо в тенистые закоулки пахучих базаров и прогуливаясь вечерами в садах «Esbekiyeh» с сигарой во рту и держа руки в карманах, оглядывая пейзаж и демонстрируя такое поведение, будто всё это место не более чем филиал выставки «Эрлс-Корт». История никоим образом не впечатляет «дешёвого» туриста; он оценивает пирамиды, как просто «хорошенькую постройку», а самого́ непостижимого Сфинкса – как отличную мишень для пустых бутылок из-под содовой, в то время как, быть может, самое значительное для него разочарование заключается в том, что гранитный камень, из которого вытесан древний монстр, слишком твёрд для того, чтобы нацарапать на нём своё выдающееся имя. Это правда, что существует некое наказание для любого человека или людей, кто попытается преуспеть в столь желанном деле, – штраф или бастонада1; и всё-таки ни штраф, ни бастонада не устрашили бы туриста, если бы только ему удалось нацарапать хотя бы слово «Арри» на челюсти Сфинкса. Но не получается – и в этом все его страдания. Иными словами, он ведёт себя в Египте, как в Маргит2: демонстрируя не больше внимания, интереса и благоговения, чем это характерно для его далёкого Обезьяньего предка.
Принимая его в целом, он, однако, не хуже и в некотором отношении даже лучше, чем «чванные» люди, которые «поживают» в Египте, или, скорее, лениво соглашаются «поживать» в Египте. Это те люди, которые ежегодно уезжают из Англии под предлогом неспособности переносить весёлую, морозную и во всех отношениях здоровую зиму их родной страны – ту зиму, что с её дикими ветрами, сверкающими инеем и снегом падубами с ярко-алыми ягодами, весёлыми охотниками, скачущими по полям и болотам в дневные часы, и с её прекрасными дровяными каминами, ревущими пламенем в печных трубах по вечерам, – была достаточно хороша для их праотцов, чтобы процветать и жить в довольстве до поры бодрой старости в те времена, когда лихорадка переездов с места на место была ещё неизвестной болезнью, а дом был и в самом деле «милым домом».