Ему было не нужно больше сверяться с книгой. Знаки горели в голове, словно слова выученной в детстве молитвы. Когда-то он верил в Бога. Замерзая в окопах под немецким обстрелом, повторял про себя: «Дай только вернуться живым! Дай мне снова увидеть мою дорогую Любашу». Но то ли грохот и визг снарядов заглушали слова солдата, то ли густой дым мешал Ему рассмотреть ужасы, творившиеся внизу – так или иначе, молитва не помогла.
Так много лет он истратил на поиски, еще больше – на понимание. Тонкая книжица в потрепанной темно-вишневой обложке, такой засаленной, что блестела на уголках, стала для него и Библией, и Кораном, и Книгой Перемен одновременно. Казалось, он перестал думать, как все люди, перестал воспринимать мир чередой образов. Тонкой вязью замысловатых символов струились его мысли, и в каждой была она – его ненаглядная Любаша, навсегда оставшаяся молодой, прекрасной и бесконечно недосягаемой для него.
Он вернулся. Прошел весь путь от берегов Волги до самого Берлина. Когда рядом один за другим умирали все те, с кем рядовой Куликов делил хлеб и последние частички душевного тепла, его не смогла зацепить пуля, не смог достать штык.
«Заговоренный», – улыбались товарищи, глядя на солдата.
– Какому рогатому ты душу заложил? – однажды со злостью сплюнул командир.
Половина их роты осталась лежать в земле, половина отлеживалась в лазарете, самому командиру оторвало ногу, и только Куликов отделался несколькими синяками да царапинами.
Тогда он ничего не ответил, но сейчас не сомневался: не добрый Боженька постарался в том бою, отбросил незадачливого рядового взрывной волной в неглубокую воронку, прикрыл от секущих осколков. И не Он, словно за ручку, возвратил его домой спустя полтора года к уцелевшему дому.
Уходил Куликов на войну шестнадцатилетним безусым юнцом, вернулся уже заматеревшим молодым мужчиной. Думал, все самое плохое позади. Ни разруха, ни голод уже не казались такими страшными. Надо будет, так построят здания выше прежних, и хлеба соберут, и производства новые запустят.
Едва расцеловав плачущую от счастья мать, забеспокоился:
– А где же Любаша? Как у нее дела? Почему не пришла меня встречать?
– Знаешь, сынок… – вместо супруги начал отец, отводя глаза. Старшего Куликова на фронт не взяли. Еще в первую войну с Германией тот сильно пострадал, так и оставшись недвижимым ниже пояса. – Тут такое дело…
– Снаряд в церковь попал, – скороговоркой выпалила мать.
– И что? – не сразу понял младший Куликов.
Церковь в их городке была небольшая. Даже не церковь, так – церквушка, вмещавшая всего три-четыре десятка человек. Сам Алексей был там всего раза два. Первый в двухмесячном возрасте. Бабка по отцу была верующей, она-то и настояла на крещении внука. Второй раз Куликов зашел туда незадолго до войны, больше из интереса. Уж больно нравились ему те чудесные истории про Христа, всяких древних царей и святых, которые Алексею рассказывала все та же бабка. Грамоте старая женщина была не обучена, отчего и притчи в ее устах скорее походили на волшебные сказки. Более всего нравились мальчику описания далеких стран и городов да всякие странные слова, смысла которых он не понимал, но звучание которых приводило его в восторг.
– Бабушка, а кто такой Самаритянин[1]? – пока та возилась на кухне, приставал с расспросами маленький Алеша. – Он из Самары, что ли?
– Ась?
– Ну, тот дядька, который помог бедному прохожему? Ты вчера о нем рассказывала, – заглядывая в кастрюлю с закипающим супом, продолжал допытываться он.
– А шут, его, милок, знает. Может, с Самары, а может, откуда-то еще. Думаю, его так звали. Что поделать: такие уж имена у этих басурманов, – вздыхала старушка, наверное, впервые, сама задумываясь за свои семьдесят с лишним лет, кто же такой этот загадочный Самаритянин.
Еще от бабушки Куликов узнал, что «тварь» – этот вовсе не ругательное слово. И правда, разве мог Бог ругаться? Он же не дед Николай из соседней квартиры, починяющий обувь и считавший, что «крепкое словцо надежней всякой нитки».
Бабушкин Бог не ругался, не безобразничал и, вообще, очень походил на образцового советского гражданина. Бог был почти как Ленин из иллюстрированной книжки – подарка отца на семилетие Алеши, только жил почему-то в церкви. Вот на него-то, подросший Куликов и пошел однажды поглазеть.
Конечно, к тому моменту он понял, что ни с каким добрым старцем там не встретиться. Бабушка умерла, когда мальчику было двенадцать, оставив после себя закладку с царскими серебряными рублями, гребень, которым всегда закалывала свои длинные волосы да чудные истории.
В церкви было светло от многочисленных свечей, но деревянные потрескавшиеся дощечки, с которых на подростка смотрели большеглазые худые мужчины и женщины, облезшая кое-где побелка – все это произвело угнетающее впечатление. В их дворце пионеров было намного уютнее. Да и пахло лучше. От удушающего запаха ладана Алексей тут же расчихался в рукав. Потом прошелся взад-вперед, осмотрел высоченный потолок, но никакого волшебства не нашел. Где-где, а здесь Бог жить точно бы не смог. Не вынес бы таких жутких жилищных условий.
А потому Куликов сначала растерялся, услышав, что его возлюбленная Любава частенько посещала церковь, пока он бил фашистов. Сдвинул брови, насупился, готовясь разразиться тирадой о глупых девках и еще более глупых бабах, которые даже рассказать ничего нормально не могут – мать опять зарыдала. Горько так, с подвываниями… как по покойнику.
– Она что, была там, когда…? – злость, как рукой сняло, стоило отцу кивнуть. – Когда?
– Пятнадцатого августа уже три года минет, – смогла найти в себе силы мать.
А вот Алексея как под дых ударили. Столько ужасов на войне он видел, столько лишений испытал. Сколько раз ему приходилось вытаскивать на себе раненых, сколько раз лишь случайность, тонкая грань отделяла его от вечного небытия! Да только ни разу у рядового Куликова не темнело так в глазах, ни разу не оседал он как мешок с картошкой на пол. И никогда не было ему так плохо, как сейчас. В один момент ничего не осталось от радости победы. Он ослеп и оглох, а затем черная волна боли накрыла мужчину с головой.