Алексей Варламов. Существо писателя
Паустовского мне открыла в детстве моя мама, учительница русского языка и литературы. Она его обожала и любила повторять нараспев: «Во всем виноват Паустовский. Это он для всех странников, для всех любителей ветра, неба, душистых трав и бездонной воды открыл страну со сказочно древним названием – Мещера». Надо сказать, что меня в этой фразе известного журналиста Василия Пескова что-то раздражало, как иногда раздражал и сам Паустовский. Но мама была человеком последовательным, и однажды в Мещеру меня повезла. Когда подростком я увидел сосновый бор в Солотче, старицу Оки и озеро Черное, и позднее, когда вернулся в эти края в студенческие годы и мы сплавлялись с друзьями на байдарке по Пре, которую Константин Георгиевич назвал самой таинственной и девственной русской рекой, – мое отношение к Паустовскому изменилось. Я оценил прежде всего его географический и природный выбор. Впрочем, справедливости ради стоило бы заметить, что Михаил Михайлович Пришвин своего собрата за это открытие корил, о чем Паустовский написал в «Повести о жизни»:
«Вы знаете, что вы наделали своими восторгами перед Мещерой! – сказал он мне с укором и осуждением, как неосторожному мальчику. – В вашей тихой Солотче уже строят сотни дач для жителей Рязани. Пойдите-ка теперь в луга и найдите хоть один цветущий шпорник. Поищите! Черта с два вы его найдете! Красоту только тронь небрежной рукой – она исчезнет навеки. Современники, может быть, и будут вам благодарны, а дети ваших детей вряд ли за это поклонятся. А сколько в этой самой Мещере было сил для развития высокого народного духа, народной поэзии! Неосмотрительный вы человек, милый мой. Не сберегли свое Берендеево царство».
Думаю, что эта мысль была выражена гораздо грубее, Пришвин вообще в выражениях не стеснялся, а кроме того, тут, конечно, проскальзывала определенная писательская ревность: «Берендеево царство», если уж на то пошло – название книги рассказов самого Михаила Михайловича, которая, видимо, такого же эффекта, что и «Мещерская сторона», не возымела и никто не ринулся под Переславль-Залесский. Впрочем, это не более чем мой домысел человека, написавшего книгу о Пришвине и не написавшего о Паустовском (я было собрался, но меня в издательстве «Молодая гвардия» отвлекли Грином, что Паустовский одобрил бы, и Алексеем Толстым – а вот тут вряд ли).
Так вот Паустовский, замечательный, умный, тонкий, в высшей степени благородный, так и не стал героем моих биографических штудий, но как писателя я его всегда очень уважал. Не все написанное им нравится мне в равной степени, однако «Золотая роза» – это, безусловно, его шедевр. Он выбрал очень точный ракурс и сумел написать чрезвычайно доверительную, тонкую книгу о материи, которая с трудом поддается описанию – о литературном труде. Идею этой книги автору подсказала сама жизнь, когда еще в довоенные годы Константин Георгиевич, доктор Пауст, как звали его друзья, стал работать в Литературном институте имени Горького.
Он был без сомнения одним из самых ярких мастеров в особняке на Тверском бульваре, где Паустовского помнят и любят, из его семинара вышли самые разные ученики, а кто-то, не будучи формально его студентом, все равно считал Константина Георгиевича своим учителем, как Юрий Казаков, например (что, впрочем, не мешало ему с ним творчески спорить, достаточно сравнить очерк Паустовского «Во глубине России» и рассказ Казакова «Трали-вали»). Но самые верные слова к образу Паустовского – литературного наставника нашел писатель, вот уж, казалось бы, весьма от него далекий и идейно, и стилистически, – Юрий Васильевич Бондарев.
«Я нисколько не преувеличу, если скажу, что встречи с Паустовским на семинарах в Литературном институте были праздником, которого мы нетерпеливо ждали. Его общение со студентами высекало искру – хотелось писать лучше, и хотелось любить жизнь и литературу так же, как он. Обычно он сидел за кафедрой, низко наклонясь к листкам рукописи, чуть отставив руку с потухшей папиросой, и говорил тихим, неторопливым, слегка скрипучим голосом – разбирал только что прочитанный студентом рассказ. Он говорил о значении и весомости каждого слова, о выборе единственного эпитета, о ритме прозы, о непостижимом сочетании юмористического и трагедийного, о кратком пейзаже и психологическом контексте. Он говорил о любимых и нелюбимых словах, которые есть у всех писателей. Он рассказывал об остроте, зоркости и беспощадности писательского глаза. Он говорил о титаническом труде Флобера над фразой, он рассказывал о мастерстве Чехова, Куприна, Бунина. Он иногда сердился, внешне это было почти незаметно. Но фраза, сказанная им: «Это не проза, это перекатывание булыжников по мостовой», говорила о том, что прочитанный рассказ студента написан торопливо, неряшливо, без любви к слову. Однако, сам будучи превосходным стилистом, он был терпим к разным стилевым направлениям, к разным средствам выражения, он никому не навязывал своей манеры письма. Но он был нетерпим к рационалистической манере «чистописания», к той академической гладкописи, которая навевает ощущение пыльной пустоты покинутого навек дома. Довольно часто, разбирая сюжет, коллизию того или иного рассказа, он начинал вспоминать различные случаи из своей жизни, всегда удивительно интересные, полные юмора и неожиданных поворотов. И когда смеялся, морщинки доброты звездочками собирались возле век, и он, оглядывая нас, неторопливо чиркал спичкой по коробку, зажигая забытую папиросу. Он рассказывал нам готовые новеллы из своей жизни, и устные эти новеллы, уже тронутые писательским домыслом, были настолько хороши, что я глубоко жалею – он не все их успел записать и опубликовать позднее. Слушая Паустовского на семинарах, мы впервые понимали, что творчество писателя, его путь – это не бетонированная дорога с легкой прямизной, это не лавры самодовольства, не честолюбивый литературный нимб, не эстрадные аплодисменты, не удовольствия жизни. А это – «сладкая каторга» человека, судьбой и талантом каждодневно прикованного к столу. Это нечастые находки и горькие сомнения, это труд и труд и вечная охота за неуловимым словом. И мы понимали, что писатель всей мощью своих усилий, опыта, ценой своих радостей и страданий должен совершить чудо, которое совершает женщина, рождая ребенка, – написать рассказ, повесть, роман, пьесу, то есть сотворить жизнь, родить героя с неповторимым лицом, характером, страстями, – значит вложить в книгу самого себя без остатка, до опустошения. И все же тогда мы, студенты, еще не осознавали до конца весь смысл слов Паустовского, постоянно говорившего нам, что писать каждую книгу нужно так, будто это твоя последняя книга; не надо бояться отдавать ей все, расточительно и щедро».