Зовите меня Лайм[1]. Моя семья имеет ирландские корни, и папаша вытащил это староанглийское имя из каких-то одному ему ведомых ментальных помоек. Оно означает «светлый как известь». Кому пришло в голову сравнить блондина-альбиноса с известью, я не знаю. Но когда меня, огненно-рыжего, весело-веснушчатого одноглазого парня спрашивают, что меня объединяет с кислым тропическим фруктом, я обычно отвечаю: – Ничего. Просто я светлый как известь.
В Университете у всех были клички. Мне повезло больше, чем Марку Шейнину, которого прозвали «Шейкин-маткин». Причем любимым развлечением было разбить прозвище на части и кричать через всю аудиторию: «Эй, Шейкин…» И чуть позже с нажимом: «Маткин».
Мне по жизни повезло. Когда божья длань взрывала в моей руке пузырек с самодельным порохом, я мог и без головы остаться, но откупился глазом и тремя фалангами. И при этом я не «Циклоп», не «Кутузов» и даже не «Одноглазый пукер», а достойный уважения «Глазка Рейнджерс». Но я до сих пор не могу понять, какое отношение моя кривая ирландская морда имеет к шотландскому футбольному клубу из Глазго.
В Дублине мы жили на Уэстленд Роу, неподалеку от собора святого Андрея. Медицинские школы Тринити колледжа и склеп Доминика Корригана[2] предопределили мою профессию. Я решил учиться на врача. Но тут вмешалась карма моего дедушки по материнской линии, и вместо Тринити колледжа я попал во второй Московский ордена Ленина Государственный Медицинский Институт имени Николая Ивановича Пирогова.
Дед мой русский. Богатырь. Кузнец. Руками клал быка на землю. Во время войны работал на металлургическом заводе. На фронт их не пускали – они круглые сутки варили броню для танков. Когда фашисты подошли к Москве, дед не выдержал, бросил завод и записался в ополчение.
Ему выдали противотанковую винтовку и саперную лопатку. Лопаткой дед выкопал себе небольшой окоп, а винтовкой начал целиться в немецкий танк, оказавшийся поблизости. Танк заметил дедушку и тоже начал в него целится. Выстрелы прозвучали одновременно. Я думаю, что моя удача досталась мне от дедушки. Танк остановился и начал чадно и жарко гореть. Дедушка, с простреленной шеей и рукой, контуженный тоннами земли в своем маленьком окопчике, отдыхал несколько часов без сознания, пока его не нашел лейтенант СМЕРШ, расстреливающий на месте дезертиров и симулянтов. Но вид у деда был геройский, так что лейтенант не стал его расстреливать, а даже вызвал шофера и отправил на своей машине в полевой госпиталь.
От этой истории у деда остался орден, сиплый голос и шрам на руке, а из танка во время конверсии Горбачев сделал кастрюлю.
В нашей группе было девять парней и одна девушка. Девушка быстро вышла замуж, забеременела, родила, кормила. Видели мы ее нечасто. Так и коротали свой досуг в суровой мужской компании с пивом, преферансом, футболом и редкими гендерными[3] приключениями.
А дружок мой, Леха Потешев, из параллельной подгруппы, оказался в несколько другой ситуации. Из восьми студентов его группы парнем был только он один. То есть остальные студенты были студентками.
Однажды он оказался в нашей компании. Быстро напившись, Леха загрустил.
– Вам, мужикам хорошо вместе, – начал он издалека, – а меня мои бабы совсем зае…и. Они меня теперь даже не спрашивают, – продолжал он свою слюнявую исповедь. – В пятницу Маринка говорит: «Едем на дачу», беру вещи, уезжаю с ней на дачу. На следующей неделе Наташка говорит: «Переночуешь сегодня у меня», утром проснулся (с Наташкой), она говорит: «Съезди к Нелли, что-то она загрустила». Я приехал, а они там с Олькой к коллоквиуму готовятся. Целый день не отпускали, суки. Мы, молча, слушали его враки, кивали и жутко, до колик в паху завидовали.
В Дублине я организовал школьную рок группу. Играли плохо, в основном чужие вещи, а свои композиции мало отличались от чужих. В общем, не «Deep Purple», конечно, но «Spoiled Party». Почему мы ее так назвали, я не знаю. Приехав в Москву, решил снова заняться роком. Начал с названия. Русского. Получалась какая-то бессмыслица:
1. Испорченная вечеринка.
2. Избалованный парень.
3. Тухлая компания.
4. И совсем неадекват – «Протухшие сумерки».
Но так как неадекват мое второе, а часто и первое имя, пришлось писать песню.
Звезды пока-а что спят,
Вечер темни-и-т с луной,
Су-у-ме-е-рки-и
В небе проту-у-хши-и.
Ветер игра-а-ет в тень,
С солнцем ухо-о-дит день,
Су-у-ме-е-рки-и
В небе проту-у-хши-и.
Вскоре взойдё-о-т луна,
Вспыхне-е-т в небе звезда,
Су-у-ме-е-рки-и
В небе проту-у-хши-и.
Время пошло в них назад…
Получился жуткий декаданс, «taedium vitae[4]», как сказали бы в период упадка Римской империи. В том смысле, что прошлого уже нет – ни солнца, ни дня; будущее не факт что будет: где они, эти звезды и луны; и с тобой как обычно только ветер, вечер и тень…
Одни стихи вылетают из тебя как отрыжка: неожиданно, бесцельно, с легким смущением для окружающих. Написал такой стих и о чем он, что с ним делать, не знаешь.
Во мраке свет
Как избавленье
От рук гнетущей тишины.
Как сотни лет
Одно мгновенье
Кошмаров черные цветы.
К другим идешь годами, и в результате получается какая-то концептуальная чушь.
Снова дно стакана
Приговор для дураков:
Уползают черви
Из отравленных мозгов.
А ведь хочется писать легко, весело, понятно.
Я батарейку Duracell
Себе засуну под ремень.
Смотрите, девки, вот он я!
Высокая энергия.
Я снял штаны и тыс(я)ча рук
Ко мне прижата вместо брюк.
Смотрите, девки, вот он я!
Высокая энергия
А то получаются ляпалиссиады[5] какие-то.
Быдло.
Одно только быдло
Вокруг,
И некуда деться от них.
Быдло в тебе,
Быдло во мне,
Быдло
Всегда и везде.
Я люблю собак. Собаки любят меня. В моей жизни был период, когда меня окружало много собак. В некоторые дни их количество достигало семи. Эти собаки принадлежали одной девушке, а так как в то время она была моей женой, то жили мы все вместе. Постоянно у нас было три собаки: семья мопсов Белка и Юста, и моя любимица, американский стаффордширский терьер Гардюха. Мать Гардюхи, по кличке Мурена, жила в сейфе. Это было единственное место, где она была безопасна для окружающих. Когда Мурена гуляла во дворе, все остальные прятались. Гарди же получилась добродушной жизнерадостной сукой. От мамы она унаследовала только желание убить всех кошек. После первой течки она обратила внимание на Юсту. Мопс нещадно метил свою территорию, получал за это от меня и метил углы еще настойчивей и вонючей. Наверно, он выделял какие-то собачьи феромоны, и Гарди воспылала к нему своей чистой девичьей любовью. Белке это не нравилось, и она выражала свое недовольство, кусая Юсту за уши. Юста виновато косился на Гардюху, как бы говоря, ты мне очень нравишься, но я женат, жена рядом, ты должна понять… Гардюшка была девчонка сообразительная, и, не долго думая, раскусила Белке череп. Оставшись вдвоем, Гарди воскликнула (она никогда не лаяла): «Возьми меня, любимый!» Что Юста и попытался сделать. Но существенная разница в росте позволила ему только пробежать у нее между ног. Со второго раза он смог, подпрыгнув, дотянуться носиком до ее чресл. Третьей попытки у него не было. Разочарованная Гардюха укусила его. Умер он на руках ветеринара, который глубокомысленно изрек: «От страха». Действительно, от чего же еще умирать, когда твою шейку, череп и полтушки (все, что влезло в рот к Гардюхе), сжимают челюсти, легко перекусывающие бедренную кость коровы.