Глава 1: «УСТАМИ МЛАДЕНЦА»
– Гаворыць Мiнск! Сем гадзiн. Перадаем апошнiя паведамленнi.2
Нарочито-бодрый радиоголос врывается в пространство кухни и сразу же заполняет его. Сначала он делится радостью по поводу того, что зернобобовые собраны на тысячах гектаров и засыпаны в закрома Родины. Потом, глубоко удовлетворенный тем, что в колхозах все в порядке, голос с энтузиазмом переходит к международным новостям. Будто делясь чем-то сокровенным, он доверительно сообщает, что состоявшиеся переговоры прошли в обстановке полного взаимопонимания и в духе братского сотрудничества.
Эх, если б хотя бы немного этого взаимопонимания, куда уж там полного – хотя бы частичного – да живущим в этом доме…
…Утренний свет уже заливает кухню, в которую заходит Бабка, Мария Степановна, – и начинает сновать: зажигает плиту, ставит чайник, делает бутерброды. Потом выставляет на стол тарелочку, сметану в стаканчике-стопке и только что приготовленные бутерброды, и, наконец, торжествено водружает в центр этого ансамбля стакан в подстаканнике. Натюрморт (живущий в этой квартире Саша любит говорить «натюрморда») готов. Главное место в композиции занимает, несомненно, ажурный стальной подстаканник, точно так же как и центральное место в душе Бабки занимает тот, кто пьет из него. А из такой посуды пьет в этом доме чай только один человек, и именно его пришествия в кухню ожидает Бабка. Поскольку это может произойти в любой момент – с равной вероятностью это может случиться и через час, и сию минуту – Бабка постоянно настороже и периодически выглядывает в коридор – не идет ли дорогой Вова, которого более всего любит ее сердце.
Вообще-то, любит она в этом доме лишь троих: нет, разумеется, не мужа («чурбана с глазами»), и не дочь, к которой она относится довольно прохладно. И, уж тем более, не зятя – этого «профессора кислых щей». Любовь ее и забота простираются только на внуков, ради которых она, собственно, и живет тут – в далеком и не совсем понятном ей Минске – за тысячу с лишним километров от ее родной Волги…
В кухню входит Мать троих детей – дочь Марии Степановны, Ирина. Сорокалетняя блондинка, все еще сохранившая привлекательность и обаяние, она давно уже оставила свою профессию актрисы и работает теперь режиссером музыкальной редакции на радио. Сама она в минуту веселого настроения называет свою профессию «реже сёр – чаще сёр».
Она по-деловому ставит на стол свое зеркало и начинает красить ресницы, отодвинув стакан и остальное в сторону. О святотатство! – Бабка отодвигает зеркало и ставит стакан обратно на его «законное» место.
– Ты чего тут уселась, как у праздника? – говорит она дочери, сильно «окая» – с волжским акцентом, – Сейчас Вова придет, ему поесть надо.
– Но, мам, он же еще не встал, – отвечает Мать, ставя зеркало обратно, – Он еще час в постели проваляется.
– Неважно, – Бабка убирает зеркало и вновь ставит стакан на место. – Может, проваляцца, а может, нет. Что, нельзя ему, что ль?
Она выглядывает в коридор – не идет ли Вова.
– Мам, но его ж все равно пока нет. Я подкрашусь и уйду.
– Он щас придет. Ты его место не занимай.
Они продолжают, как автоматы, переставлять стакан туда-сюда, ведя при этом разговор. Мать предпринимает последнюю, слабую попытку завершить, все-таки, свой утренний макияж там, где ей удобно, и вновь отодвигает подстаканник.
– Но здесь же против света…, – вяло возражает она, – Не видно ничего.
Но это уже так – по инерции.
Бабка, чуя победу, триумфально возвращает Вовин подстаканник в центр любовно сооруженной композиции и дает, наконец, выход своим чувствам:
– Ребенку поесть надо, совсем он худой, несчастный. Пришел вчера, бедный, как не в себе. Совсем его эта стерва носаста замучила.
– А чего по крышам среди ночи бегать? В окна заглядывать? – хрипловатый мужской голос – голос многолетнего курильщика – доносится еще из коридора, но с каждым мгновением приближается, и с завершающими словами в кухне появляется Дед, Борис Сергеевич.
Это мужчина лет шестидесяти пяти, худой и по виду словно изможденный, с совершенно седой, но густой шевелюрой, с выпирающим кадыком и с пальцами, пожелтевшими от курева. Разговаривает он тоже на волжский манер – «окая», но легонько: его речь, хотя и сохраняет колорит, в общем правильная, гладкая. Чувствуется образование. Зайдя в кухню, он тут же закуривает «беломорину» (здесь вообще курят папиросы «Беломор») и, гася спичку широкими качаниями правой руки, продолжает свою мысль:
– Подумаешь, какая разница, погасили они свет, или не погасили? Мужик он, или нет? Другую найдет, мало их, что ль?
У Бабки эта, как представляется Деду, вполне резонная мысль вызывает возмущение.
– Ты не говори, чего не понимашь, чурбан с глазами, – зло бросает она мужу. Но он не «заводится» и не огрызается, а только легко вздыхает и совершенно беззлобно, словно жалея жену, произносит:
– Ну чего ты такая злая,… Мария?
Поистине, Дед – человек голубиного нрава. Весь в своего отца – сельского приходского священника Отца Сергия…
Риторический вопрос деда повисает в воздухе.
Тем временем Мать пытается краситься на другом месте, ей неудобно, но она терпит.
– И что за девка така? – внезапно изрекает Бабка. – Глядеть не на что. Ни сиськи, ни письки. Тьфу ты! —
– Мам, – одергивает ее дочь, – ну что ты такое говоришь, да еще громко. Он же услышать может.
– А че я такого сказала? Баба должна быть в теле.
– Какой там в теле? Мам, да ты на него самого посмотри. Глиста форменная.
– А че ему? Он же мужик. А мужик от крокодила отличацца, и хорошо.
– Отличается в какую сторону?
– Не поняла.
– Ну, в лучшую или в худшую?
– Да ну тя! – Бабка делает отмашку рукой, словно отгоняя назойливую муху, и вновь выглядывает в коридор.
Дед усмехается, а затем произносит нечто удивительное:
– Нон фигура вáлет, сед áнима! – чеканные и изысканно-строгие звуки латыни на фоне предыдущей беседы звучат совершенно сюрреалистично. Как всегда в таких случаях, Бабка злится: